— Напомогался достаточно! Моя работа раньше была. Не бросай папироски на ковер: прожжешь — за него и полцены не дадут! Черти вы! Разве понимаете?
* * *
На улице было холодно… Босые ноги чувствовали на мостовой предрассветную сырость.
Товарищ Ивана Сергеича тоже вышел к подводам и равнодушно смотрел, как их нагружали «ребята».
— Готово, ребята? — спросил он.
— Все готово.
Тогда товарищ обратил сонное лицо к Ивану Сергеичу и, улыбнувшись, сказал:
— А теперь — иди себе, братец, подобру-поздорову.
— Как — иди? — ахнул Иван Сергеич. — А вещи? А дележка?
— Какие вещи?
— Да эти! Что мы собирали.
— А разве они твои, эти вещи?
Иван Сергеич рассердился.
— Да ведь и не твои!!
— Нет, мои.
— Это же еще почему такое? Хозяин ты им, что ли?
Незнакомец засмеялся.
— Эх ты! Говорил же я, дураки вы, воры! А кто ж я? Конечно, хозяин. На другую квартиру переезжаю, с ночи укладывался… А ты тут пришел, помог… Да я ничего не имею. Спасибо, что помог. По крайней мере, честным трудом рубль заработал. Хе-хе! Я даром, братец, чужого труда не хочу. На, получай! За честный твой труд!
Хозяин вынул из кармана рубль и сунул его в руку Ивану Сергеичу…
Уже всходило солнце, когда Иван Сергеич брел по пустой улице недовольный, брюзжащий сам на себя, с серебряным рублем, зажатым в грязный кулак.
Гармоничная натура Ивана Сергеича могла показаться странной непонимающему, недалекому человеку.
Этот рубль, заработанный трехчасовым тяжелым, неблагодарным трудом, — жег ему руку.
Проходя по мосту, Иван Сергеич плюнул, очень неприлично обругался и, размахнувшись, выбросил дурацкий рубль в воду.
I
Мой приятель, студент Ушкуйников, и я — мы сидели в цирке и смотрели на громадного, мясистого парня, который стоял на арене и, изогнувшись чудовищным глаголем, поднимал над головой какие-то металлические шары,
— Ловко! — восторженно прошептал; Ушкуйников, шевеля мускулистыми руками. — Одной рукой! А в них около семи пудов.
— Ну так что? — спросил я, с усмешкой глядя на него.
— Семь пудов! Это — рекорд!
— Чего ты так волнуешься? Разве тебе не все равно, если в этом инструменте, висящем сейчас над его головой, — семь пудов, а не пять или шесть?
— Что ты! — удавился Ушкуйников. — Как же может быть все равно? Шесть пудов — это и я жму! А вот семь — это уже гениально!
— А что, если бы нашелся человек, — саркастически спросил я, — который мог бы переплюнуть через двухэтажный дом? Ты бы тоже назвал его гениальным?
— Поехала! — засмеялся: Ушкуйников. — Это уже, брат, философская отвлеченность. Шопенгауэр!
Не знаю, что меня привязало к этой большой, добродушной, глуповатой, сильной собаке. Мы были совершенно разные люди: я — маленький, худой, с нежными руками, впалой грудью и вечной боязнью холода, жары и ветра; он — высокий, широкогрудый, с железными мускулами, громким хохотом и с какой-то медвежьей грацией и ловкостью в движениях… Я — умный, много читавший, много знающий человек, он — недалекий, простой, с самыми примитивными, влечениями и настроениями.