Дребезжа разболтанным кузовом, проехала мимо афганская «борбухайка». Мелькнул в прореху ее разукрашенный борт, тусклые стекла кабины. Проплыли, протарахтели две моторикши, послышались детские голоса, хлопки маломощного двигателя. И снова ничего не случилось — тишина, бледные лучи под брезентом, их неясные в сумраке лица.
— Сейчас оглядятся немного и пошлют разведчика, — сказал капитан Абрамчук, трогая на лице свой багровый рубец. — Обязательно разведчик придет вынюхивать!
— Сейчас едва ли! — сказал Белоносов. — Стемнеет, тогда подойдут.
— Подойдут и влупят из гранатомета, — сказал Варгин спокойно и убежденно, словно этот исход и был запланирован операцией.
— Зачем им бить по пустому? — попытался возразить ему лейтенант Молдованов. Он волновался и нервничал, словно хотел убедить душ-манских гранатометчиков в бессмысленности удара по одинокому грузовику.
— Луны нет ночью — хорошо! Только под утро встает, — сказал солдат из второй группы, чьи руки попадали под тонкий луч, зажигавший на замызганном кулаке зайчик света.
— Ты пойдешь по тропе, держись арыка. Не отклоняйся, а то потеряешься, — сказал Грачев капитану. — На связь выходи в крайнем случае. У них тут радиоперехват налажен.
— Помочиться бы! Отлить немного! — сказал Варгин.
— Я те отолью! — цыкнул на него майор, грозно вылупив глаза. — Терпи, пока не лопнешь!
— Сейчас чихну! — жалобно сказал Птенчиков. Зажал нос ладонями и сдавленно, тонко чихнул.
— Лошак проклятый! — ругнул его Белоносов.
И этот сдавленный, похожий на писк чих, беспомощные, умоляющие глаза Птенчикова, окрик Белоносова, обозвавшего его лошаком, рассмешили всех. Так велико было общее напряжение, нервное ожидание, что оно разрешилось всеобщим, тихим, из дыханий и хрипов, смехом. Этот невыявленный, беззвучный смех, прижатые ко рту кулаки, вытаращенные глаза рассмешили всех еще больше. Люди падали на спину, катались на матрасах, сталкивались плечами. Хохотали со стоном, задыхались, дергали ногами. И даже майор, готовый вначале дубасить их кулаками, не выдержал и прыснул. Затыкая себе рот рукавом, фыркал, хмыкал:
— Молчать, шкура-мать!.. Идиоты!.. Зверье!.. — А сам продолжал хохотать.
Кологривко смеялся со всеми. Корчился в своих долгополых одеждах, чувствуя, как взрывается в нем смех, душит, рвется наружу горячее дыхание. Но в глубине этого веселья и хохота вился, утончался, дрожал невидимый шнур. Больная незримая жила, натянутая до предела, готовая вот-вот разорваться.
— Слушай ты, Птенчик, лошак! — сказал Варгин, весь в слезах, когда смех пошел на убыль и можно было вставить членораздельное слово. — Давай покажи нам фокус! Коронный!.. А мы посмотрим! Давай покажи!