Тем вечером, правда, разговора по душам у нас не получилось. Я явился поздно, Джемма, сокровище мое ненаглядное, пошла на абордаж, яростная, что твой василиск! Я и решил: утром поговорим. Поужинал, легли спать.
И почти сразу же будят меня младшенькие мои, тятя, шепчут, тятя, там кто-то под окнами ходит! Я сперва рассердился не на шутку. В самом деле, мало ли кому в пьяную или дурную башку взбредет между рыбацкими лачугами шляться. На каждого такого гостя поклонов не напасешься. Шикнул я на малых, спите, мол, а сам лежу, взглядом в потолок уткнулся — нейдет сон, хоть ты тресни! Вдруг во дворе какой-то шорох, ракушки и галька под ногами скрипят, вздохи глубокие, страдальческие раздаются; потом — грохот! Вскочил я, в руки нож — и к окну припал: гляжу, значит.
Никого. Бочка пустая, опрокинутая, катится, стукнулась о крыльцо, остановилась. От нее, видать, и грохот случился, когда упала.
Но бочки-то сами собою не падают, верно?
— Может, собака опрокинула? — говорит, чтобы не молчать, Фантин.
— Не держу я собак, — угрюмо сообщает старичина. — И кстати, хорошо, что напомнил. Стою, значит, у окна, глаза в ночь таращу и пытаюсь сообразить, кого это нелегкая занесла, что за вздыхалец такой объявился. Вдруг слышу: соседские псы заходятся от лая, да такого, знаешь, полуяростного-полуиспуганного. И — как волна пошла, это их гавканье от двора ко двору, те умолкли — другие начинают; гвалт до небес, уже и хозяева просыпаются, с руганью, позевываниями, берутся за палки, чтобы проучить мерзавцев; уже и досталось кому-то по хребтине — вместо лая скулеж и визг слышны, а только и лай продолжает себе катиться этакой волной — от нас, от побережья, значит, к городу.
— И?
— Чего?
— Ну, кто это был?
Старичина лукаво хмыкает:
— Знамо кто. Дьявол. Видать, заприметил меня с «Цирцеи», да и увязался следом. Чего лихое замыслил учудить, не иначе. Только не вышло.
— С чего вы взяли, что дьявол? Может, действительно пьянчужка какой…
— А вот смотри, — произносит старичина.
За разговором они миновали порт, вышли к утесу — одинокой, истрепанной ветрами загогулине, нависшей над морем, — поднялись по едва заметной тропке и теперь стоят на небольшой площадке, откуда видны и порт, и предместья, и даже огоньки вилл Верхнего Альяссо. Впрочем, как уже говорилось, дело к утру, поэтому огоньки — тусклы, в домишках — сонное шевеление, но еще тихо в мире, только на чьем-то подворье прокашлялся мучимый нетерпеньем петух — и тотчас затих, смекнувши, видно, что такое торопыжество ведет прямиком в бульон.
Море, спокойное и величественное, плещется где-то далеко внизу, усеянное, как болезненной сыпью, кораблями; терпит их до поры до времени, ибо пока — благодушно прощает. При взгляде на него Фантину становится чуток поспокойней; воображение, взбудораженное было рассказом старичины, да и обстановочкой вокруг, снисходительно машет рукой: живи, малодушный! — и прячет подальше набор патлатых уродливых пугал. До следующего удобного случая.