У Дитмара успехи были более значительны. Плазмоган торчал в нише, закреплённый между двумя клеммами, словно насос на раме велосипеда. Сейчас он был не серебристый, а прозрачный, и внутри пульсировала тонкая малиновая нить.
— Хорошо, — сообщил немец. — Давно не заряжал. Такая же станция была в Балаклаве, но говорящих двухметровых баб там не водилось. Ты понял, что это такое?
Олег кивнул.
— Хорошо, — повторил Дитмар. — Обсудим это позже.
Малиновая нить погасла, плазмоган снова сделался серебристым.
— Возвращаемся, — скомандовал немец.
Призрачная женщина на постаменте проводила их неподвижным взглядом кошачьих глаз.
Обратно на смотровую площадку шли молча. Каждого занимали свои мысли. О чём думал гауптштурмфюрер, неизвестно, но астроном вдруг понял, что хочет поговорить со священнослужителем. Правда, не столько исповедаться, сколько исповедать.
— Расскажи о себе, если желаешь, — попросил Олег, когда оказался рядом с Иоанном.
Они стояли на смотровой площадке, на стороне, обращенной к морю, и солнце заливало окна башни ослепительным блеском. Иоанн, скинув плащ, остался в тунике, подпоясанной кожаным ремнём с бронзовой бляхой, которую украшал простой геометрический орнамент. С «чёрными копачами» Олег немного знался — в смутные девяностые выживать приходилось всяко. Бляха была готская. На поясе, в кожаных ножнах обнаружился и короткий меч, судя по форме рукояти — тоже готский. Хорошо же экипировали древних христиан в последний путь…
— Ответь, рус, — словно не услышав просьбы, сказал монах, — в каком году от Рождества Господа нашего Иисуса принял ты кончину?
— В две тысячи девятом.
Иоанн огорчённо покачал головой, потеребил бороду.
— Значит, и за две тысячи лет по Рождеству Он не явился вновь… Слушай же. Я нёс свет истинной веры и просвещения здесь, в Готфии, и достиг на этом поприще немалых успехов. Сам Патриарх Константинопольский учредил готскую епархию, а возле торжища Парфенитов был основан мною монастерион. Однако Готфия давно страдала под властью свирепого иудея — хазарского кагана. И вспыхнуло восстание, и я был с моей паствой. — Иоанн помолчал. — Но увы мне. Восстание было разгромлено, я бежал, позорно бежал в Амастриду, где и обретался четыре года до кончины. А следовало принять мученический венец! Но не дал Господь сил, и за то низвергнут я в пекло сие, и ещё милость Божия, что не в самый страшный из кругов адовых…
Олег ощутил лёгкое головокружение. Иоанн и готы. Готы и Иоанн. Что-то очень знакомое. Очень.
— Где же ты воскрес?
— Не говори так! Не воскрешение сие, но суть наваждение бесовское!.. Отдал Богу душу я в Амастриде. — Иоанн неторопливым жестом указал на морской горизонт, в сторону Турции. — Однако всегда желал быть погребённым в Парфенитах, в родном монастерионе. И вижу, что желание моё было выполнено. Ибо… возник я на склоне Айя-Дага, но ни монастериона, ни чего-либо человеческого там не было! Да, наваждение, Олег, — помолчав, добавил он, — ибо умер я стар и немощен, а восстал — крепок и здрав.