Дочь гипнотизера (Рагозин) - страница 23

Nachlass, necklace, не клейся…

Но зачем мне теперь ее имя, думал Хромов. Имя я уже прошел. Сильвия? Имя я уже на себе испытал. Стелла? Действовать решительно, без оглядки. Раздевать, раздвигать, продавливать. План плена: пелена. Это надо немедленно записать. Но пока Хромов добирался до тихого уголка, доставал книжку, мелькавшие мысли погасли. Вот все, что он из себя вытянул, морщась от боли: «Ее собеседница ела банан. На столах бананов не было. Он решил, что она принесла банан с собой».

Вещь, переходящая из рук в руки, пущенная по кругу. Кем? Назойливая музыка, встревающая в паузы. Хромов чувствовал себя легко, естественно в этом медленном кружении. Здесь была его литература. Ждущие случайного знакомства женщины в пропотевшем белье. Высматривающие добычу мужчины с толстыми бумажниками. Примеривание, притирание. Интерес. Это слишком обыкновенно, подумал Хромов. Не хватает мелких деталей…

Самое время вспомнить о пустой квартире, некрашеных стенах, стремянках, банках с краской. Самое время вернуться к прерванным не по его вине нитям рассуждения о том, что было, но могло не быть, и о том, чего не было, но что быть могло. Отложив красотку, так и оставшуюся без имени, Хромов огляделся по сторонам, высматривая в толпе Тропинина.

Он испытывал к литературному критику двойственные чувства. В свое время Тропинин первым откликнулся на повесть, появившуюся в журнале «Аквариум» стараниями не в меру очаровательной редакторши — в неузнаваемом для автора виде. Статья за подписью Георгинов была озаглавлена «Музы без мазы». Обрушившись на юных сочинителей, обвинив их в трусости и подобострастии, он сделал исключение для Хромова, найдя его «прелестные безделки» многообещающими. Что именно они обещают, Тропинин не уточнил, но выразил надежду, что «новоиспеченный борзописец не окажется прохвостом». Они сошлись бумага и ножницы. Тропинин был старше, но не позволял себе менторского тона. Научить можно только плохому. Тропинин в правила не верил. Он вообще ни во что не верил, или, отшучиваясь от какого-нибудь назойливого метафизика, верил в Ничто, возжелавшее стать Всем. Что до бесчисленных богов, участие которых в повседневной жизни уже перестало удивлять, он упрямо отметал всех этих Венер, Марсов, Гермесов как излишнюю роскошь. «Я привык спать на жестком ложе. Не могу видеть, как образованный, воспитанный человек приносит жертвы Гидре, призывает на помощь Амфитриту, и только для того, чтобы подольше поспать». В своем безбожии он был одинок, но ценил одиночество выше, чем оргию пакибытия. Он признавался, что живет только ради того, чтобы переходить из книги в книгу, нигде не задерживаясь, прибирая к рукам приглянувшиеся скопления букв и знаков препинания. Главное, считал он, не останавливаться. Остановишься — и текст, как бы ни был хорош, плотен, густ, моментально теряет смысл, делается западней. Так, прустовский путешественник, поддавшись искушению, сходит с поезда на прелестном полустанке, увитом розовыми цветами, и потом томится долгие часы в темном, грязном, зловонном зале ожидания, не отрывая глаз от засиженного мухами расписания поездов… Оставаясь на одном месте, сходят с ума, ибо место — не имеет смысла, смысл — не место, а смещение, переход, перенос… «Невозможный человек!» — вздыхала одна знакомая дама, как и многие знакомые дамы, влюбленная в него по уши, то есть безнадежно. Тропинин, верный себе, не терпел в любви взаимности.