Русачки (Каванна) - страница 15

Закручиваюсь калачиком, не снимая одежды, даже плаща, в одеяло, только нос торчит, прилаживаюсь бедром, чтобы вместить между двумя досками свою дурацкую берцовую кость, которая торчит и от которой так больно; оба моих соседа, справа и слева, хорошо вклинились, я в них, они в меня, ругаются, кончай, сука, дрыгаться! Закончил, нашел, втиснул кость, закрыл глаза, сжимаю веки изо всех сил, мне холодно, чертовски, особенно ногам, значит, снег будет, если холод в ногах, холод везде, говорит мама, но мне плевать, спать, черт побери, спать бы! Чувствую, что сон наступает, я отключаюсь…

Вот сволочи!

— Los! Los! Aufstehen! Los!

Какая-то неласковая лапища меня трясет, срывает с меня одеяло. Смотрю обалдело, как толстая сарделька, перевязанная железяками и амуницией, прогибает дощатый пол всей тяжестью своих семимильных сапог, тряся других скорчившихся и срывая по ходу дела с них одеяла, справа и слева, вопя свои «Los!» и «Aufstehen!», вот-вот кишки лопнут.

Не могли бы вы поделиться с нашими дорогими читателями еженедельника «Наш пострел» своими первыми впечатлениями, уважаемый мудозвон, герой Службы Обязательной Трудовой повинности? — «С большим удовольствием, господин журналист. Германия — серая, сочащаяся губка. Немец — разинутая орущая пасть». — «Спасибо!» — «Не за что!»

А сейчас он, что, спятил, что ли? Чего они еще хотят от нас, эти методичные мудила, лощеные победители сраных войн? Бельгиец мелкой рысцой трусит за Гнусной рожей.

— Ну-ка вставать, так вот! Вставать пора, ну-ка!

— Черт побери, и прилегли-то минут пять назад! Набрался он, гнида, что ли?

— Послушайте, так вот, не говорите такие слова, а то при мне еще ничего, но те-то ведь были в оккупации во Франции, так вот, конечно, первые слова, которые узнаешь на чужом языке, грязные, не так ли, но потом они просят меня перевести, а они-то уж сами поняли, так вот, естественно, если я им не говорю точно такую же гадость, как вы, меня ведь тоже накажут, так вот, очень неприятно для всех, не так ли?

— Ну и что? Пожар, что ли?

— Война окончена? Все по домам?

Бельгиец вещает:

— Нужно пятьсот человек немедленно, прямо сейчас, а вас как раз пятьсот в лагере, так вот, вы едете, не так ли? Хорошо, что был ваш завоз, а то бы не справились.

Весь из себя довольный, что справился!

И вот мы снова выплюнуты в эту злостную ночь, окруженные прожекторами с синим камуфляжем, топчем, продрогшие, сухой песок лесной поляны. Подваливает целая пачка разнообразных мундиров, воинственные сапоги, подрагивающие пуза. (Гордые эти Тарзаны после тридцатника таскают перед собой пузища, будто из телячьего студня, и складки спасательными кругами. Обильная дикая кожа придает всему этому зверскую мужественность.) Над мужавой четверкой движется единая стайка сверхнаглых фуражек с высокой тульей, — словно блины подпрыгивают на сковородке. Все это «Четырнадцатое июля» берет курс на нашу плачевную ватагу. Среди военачальников один штатский, но все-таки он в сапогах, доходящих до колен, в которые заправлены хорошо отутюженные брючины двубортного костюма важного мужчины. Выбрит он выше висков, — уши, как крылья, — оставлен лишь небольшой, как у зубной щетки, клок волос совсем наверху, с пробором, прочерченным по линейке, в самой середке. Вид у него был бы менее глупый, если бы он просто обрил себе наголо череп. Они как будто нарочно стараются выглядеть как можно паршивей. Должна быть красивой форма, не человек. Человек — что-то вроде деревянной болванки, безликой, жесткой, дубовой, мужественной. Мужественной, черт побери! Только об этом они и думают, о своей мужественности! Не для того, чтобы ею воспользоваться, а чтобы показывать.