Русачки (Каванна) - страница 88

так и стоят как вкопанные, с тряпкой или оснасткой в руке, оба дежурных веркшутца оперлись о столб, и по щекам этих немцев текут крупные слезы счастья. А уж по моим — и подавно!

Поют крестьянки, девчата, у которых нет за душой ничего, ничего другого, кроме быстротечной радости, когда делаешь вместе что-то прекрасное.

Что бы ни случилось потом, но я такое познал.

* * *

Счастье недолго длится. Как-то в понедельник, в шесть часов, когда я плюю в ладони, чтобы ухватить первую поклажу жестянок, майстер ко мне подходит, похлопывает по плечу, говорит: «Komma mit», — что делать, иду за ним. Подводит меня к одному из этих здоровенных и грубых прессов, к одному из этих копров с ба-бахом на конце, показывает обе своих пятерни с растопыренными пальцами, а это значит «десять», ладно, понял, потом он тычет своим указательным пальцем мне в грудь и говорит:

— Zehn Tausend vor Feierabend. Nicht weniger. Verstanden?

Десять тысяч до вечера. Не меньше. Понял?

Пошел бы ты… Как трудно бороться с выдвиженчеством. Я говорю: «Aber nein, ich ziehe meine heutige Arbeit vor». Предпочитаю пихать вагонетки.

— Es ist aber zu schwer. Keine Arbeit für dich. Du bist klug. Das ist nur Arbeit fur Ostschweine. Dazu bekommst du Geld!

Ты стоишь лучшего. Эта работа годится только для восточных свиней. И потом — заработаешь (подмигнул, потер большим пальцем по указательному)!

Я протестую, — nein, nein, — ни к чему не гожусь, все ломаю, нужна мне работа грубая. Боюсь сломать машину. Ich würde die Maschine kaputt machen!

Так как я, похоже, не понял, он берет нужный тон, чтобы поставить меня в известность, что речь идет отнюдь не о дружеском предложении, а о настоящем приказе, и ежели я не согласен… Заканчиваю фразу вместо него: «Гестапо!»

Он горячо кивает башкой с огромной зловещей улыбкой. Ну да: «Die Presse oder die Gestapo».

Пошел ты в жопу!

И вот я снова на сдельной, перед этой здоровой тварью…

* * *

Пробыл я там три дня. К первому вечеру сделал девятьсот пятьдесят деталей. Кусал меня в жопу страх перед тем, что этот стальной ба-бах, который пролетает у меня перед самыми лапами, умчит и мою вместе с ним туда, в глубь дыры. Случается такое раз в неделю примерно и с парнями более расторопными, чем я. Не с такими зеваками, во всяком случае. Руки их после этого — страшно смотреть. Печень алкоголика с плаката в школе.

На второй день тот парень, который был до меня на этом прессе, пришел взглянуть. Расплющило ему правую руку, вот почему я и унаследовал это тепленькое еще местечко. Возвращается он взглянуть на этого притвору, здорового зверя, который его поджидал, терпеливо-терпеливо, и, когда парень думал, что он его уже приручил, раз тот мурлычет, схватил за кисть, откусил, «на тебе», и выплюнул ему обратно в морду, как жидкий кусок фарша, не мог он удержаться, надо было прийти и крутиться вокруг, парень ведь не злопамятен, а может, с надеждой увидеть, как какого-нибудь приятеля, в свою очередь, хапнет. Его рука была закреплена высоко на весу, поддерживаемая кошмарными лесами, занимавшими добрые полкубометра пространства, с никелированными скрепками, пронизывавшими кости во всех направлениях, — прямо как мама, когда она вяжет носок, — огромные пружины растягивали ему куски мяса, что-то вроде канареечной клетки вокруг, а редкой птицей была здесь его пятерня, в самой середке клетки, как большая размякшая морская звезда, раздутая, лиловатая, свисающая, прошитая повсюду, какие-то куски трубок выходили из швов с вытекавшим из них гноем, а парень, — лицо зеленое, щеки слиплись аж изнутри, от жара глаза блестят, — щеголял тремя неделями бюллетеня, отмеренными ему хирургом. «А потом меня снова прооперируют, понимаешь, нельзя же все сделать за один раз, будут оперировать раза три-четыре…»