Когда я с ней познакомился, ей было восемнадцать, а мне двадцать пять, она была девственницей и невестой на выданье. Озабоченность кипящими в ней юными соками выражалась в довольно идиотской манере поведения – со множеством всяческих сменяющих одна другую поз и смешков, поднятием бровок и закатыванием к небу глаз по каждому привходящему поводу, а то и без оного. У нее были поразительной красоты фигура, великолепные груди, почти большие, но как бы остановившиеся на пороге чрезмерной величины, дабы не потерять своих классических объемов. Впрочем, у женских мраморных торсов грудь все-таки стыдливо преуменьшена, обесчувственна на потребу скопидомки эстетики, которая вечно ворчит на естественный избыток красоты.
Но я забегаю вперед, ибо форму и жар и отзывчивость этих грудей я познал неделю спустя после нашего знакомства, состоявшегося в библиотечном коллекторе Публички, куда она, Лариса, студентка второго курса библиотечного техникума и сотрудница заводской библиотеки, приехала за новыми поступлениями. Это было мгновенное узнавание, потому что я тут же почувствовал ее безадресный зов, а она – что я готов на него ответить. Бывают такие встречи – они не имеют ничего общего с тем, что называется любовью с первого взгляда. Это не любовь и даже не страсть с первого взгляда, – всего лишь зуд, который посильней любви, пока себя не накормит. Потом он, как правило, исчезает, но иногда, довольно редко, может перерасти в любовь. Откровенно сказать, я не знаю, что было между нами. Наваждение, борьба, зависимость, месть? Судите сами.
Было начало июля, и город задыхался от жары. В ее библиотеке тоже было душно и жарко, и обеденный перерыв мы проводили в единственном укромном местечке на Московском проспекте – на кладбище за бывшим Новодевичьим монастырем. Там похоронено немало некогда известных людей, и при взгляде на их полуразбитые, запущенные, а то и загаженные могилы, в голове начинает вертеться банальное: „Так проходит земная слава“. Впрочем, есть там и ухоженная могила певца тяжкой женской долюшки Некрасова, хорошего, не отрицаю, поэта, но барина по судьбе и бабника по духу. „Вчерашний день в часу шестом зашел я на Сенную – Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни стона из ее груди – лишь бич хлестал, играя. И музе я сказал: Гляди, сестра твоя родная“. Не скрою, до сих пор меня волнуют эти строки, но вовсе не квашеной своей моралью – плевать мне на некрасовскую музу, которую разве что он сам мог выпороть, – меня волнует та молодая крестьянка, которая молчит под бичом. За что ее наказывали – за воровство, неверность? Конечно, за неверность, за прелюбодейство – в ней, тайной своей страсти, черпает она силы нераскаявшегося молчания, ей же сочувствует поэт-помещик, испортивший в своей деревеньке, чай, не одну девку, на нее же садомазохистски взирает толпа зевак, злорадствующих, но еще больше – с каким-то тревожным вздрогом в нижней части чрева завидущих этой молодой женщине, познавшей что-то такое, что они не познают никогда. Ее молчание возвышает ее над толпой и над поэтом, который не может хотя бы в такую минуту забыть эти свои бесконечные таски с обрыдшей музой.