Портрет Иветты (Куберский) - страница 51

– Видели, видели, только что видели! – закричал в трубку счастливый Настин голос. – Ну, бабушка, подожди, сначала я поговорю. Дима, бабушка тоже хочет тебя поздравить. Она хотела выключить телевизор, потому что я французский не доделала, и вдруг тебя показывают... Да, бабушка, ты хотела выключить, не отпирайся. Дима, все... бабушка тут хочет...

– Сынок, я поздравляю тебя, – оказала мать. В голосе у нее были сдерживаемые слезы. – Это большой успех.

Странное понятие об успехе. К Кашину, и в самом деле, стали будто поласковей, словно не то, что он сделал, а то, что об этом сказали в телепрограмме, и было фактом искусства.

Но если все это и было теперь ему нужно, то только из-за Иветты, – пусть знает про него, пусть поймет, наконец, с кем ей будет лучше.

Его работа висела хоть и в углу, но хорошо и просторно. Да, Иветта была определенно хороша, особенно теперь, когда он обрел некое добавочное, слегка отстраненное зрение. Даже непонятно, как это у него получилось. Вдохновение – да, скорее всего это было чистое вдохновение. Не раз бывало, что собственная картина при новой встрече как бы ужималась, уже не вмещая приобретенный им дополнительный опыт, а тут он увидел свое «Утро в саду» как откровение. Глубже, умнее он бы, пожалуй, не мог сейчас сказать и рассказать о том, что понял, что знает. И все-таки было, было в загашнике что-то новое, еще не сложившееся, но уже проступающее сквозь мглу. Море, тот ночной путь по морю, нечто темно-синее, сферическое, в тревожных, мерцающих тускло-белых бликах, с Настиным лицом, глядящим из иллюминатора, или как-то иначе, но обязательно – с загадочным детским лицом, вписанным в эту фантасмагорию, в сферическое перемещение темного и светлого, небесного и морского, звезд и волн. Что-то между Тернером и Ван-Гогом. Как писать ночь? В три-четыре цвета? Как ее противопоставить освещенному пространству салона? У Ван-Гога это получилось.

Образ его новой картины возник тогда, когда еще все было хорошо – он рассказывал о нем Иветте, ее голова легко отяжеляла его плечо – и во тьме комнаты так ясно виделась эта картина, что, казалось, включи свет, и она останется – прямоугольник одушевленной тьмы.

Уезжали на третий день утром, но еще накануне он послал Иветте телеграмму. Он просил о встрече у нее дома , если только она сможет. В это «если только» он вложил свою вину и право его не простить. Звонить он не решился. Гостиницу ему не продлили – намечался какой-то международный симпозиум, и, попрощавшись со своими, Кашин снова поехал в Манеж – больше было просто некуда. Народу заметно поубавилось. Стайка девиц студенческого вида в джинсах и мягких вязаных пуловерах насмешливо металась от полотна к полотну.