Мы разговаривали, стоя на улице, где номерной знак на каждом доме повторял имя моего главного героя. Это теперь улица его имени. По ней он каждый день ходил на завод… К нам подошел седой человек, опиравшийся на тяжелую самодельную палку. Он поздоровался с моим собеседником по-приятельски на “ты”. Я познакомился с ним и узнал, что он бывший командир полка, с которым мой собеседник дошел до Вены. Узнав, о чем мы говорили, он сказал:
— Я принял полк в середине войны. Стало быть, в середине. Из того состава, который я принял, до Вены дошло… примерно… нет, лучше не высчитывать. Такая уж это была война, и иначе победить в ней было нельзя. Такая, стало быть, война. Старались, конечно, побеждать малой кровью, но ведь малая кровь — тоже кровь. А в такой войне малая кровь — это, брат, все равно могил не счесть. А то читаешь другую книгу о войне — оторопь берет: все же как лихо надо было воевать, а я-то, дурак, не умел. Оскорбляют такие книжки нас, выживших, а главное, тех, погибших. А вы, как я понял, пишете о чекистах. Эти ж люди все время на острие ножа грудью шли. Что ж вы им подушечки на грудь будете подкладывать? Оживлять мертвых? На радость, стало быть, любителям сладенького чтения? Я бы не стал…
На другой день я поехал на кладбище, к могиле Федорчука.
Мы ехали вчетвером: Юля, я и двое сыновей Федорчука: один из них — курсант военного училища, другой — студент художественного института, оба поразительно похожи на отца — плечистые, светловолосые, голубоглазые. Они звали Юлю мамой, хотя родила их совсем другая женщина. Оба они родились еще до войны, в маленьком городке на севере Украины. Там и теперь живет их родная мать. У них две матери. Обе эти женщины дружат и вместе хранят память о Федорчуке. Надо было видеть, с какой печальной нежностью относится Юля к этим парням… Она сказала мне накануне: “Я же знала, что у Саши есть двое сынишек, и, когда добивалась в гестапо, чтобы мне дали захоронить Федорчука по-человечески, я же еще тогда думала — вот приедут на его могилу сыновья, и я скажу им, какой у них был отец настоящий человек, чтоб строго сами жили, чтоб людьми стали…”
Когда мы сидели у могилы, к нам присоединился Сергей Дымко. Он живет и работает в этом городе, сегодня у него первый день отпуска. Сергей зашел к Юле, узнал, что она поехала на кладбище, и поспешил сюда. Он сидел сейчас возле могилы, опустив голову, и за все время не проронил ни слова и, казалось, не слышал, как Юля рассказывала сыновьям Федорчука об их отце… О чем он думал в это время, что вспоминал? Может, вспоминал, как валил черный дым из печей Бухенвальда и Дахау, где он провел последний год войны? Или как он вернулся в этот обожженный город к своей Зине и они вместе, словно заново, начинали жизнь?.. “Другой раз сердце как защемит, как защемит — зачем, думаю, я жив остался? Мне ж на парней Федорчука глаза трудно поднять…” — сказал он мне, когда мы в местном краеведческом музее стояли перед стендом, посвященным памяти Шрагина и его боевых товарищей. Там была и его фотография. Возле нас остановилась группа школьников. Они рассматривали экспонаты, документы, фотографии и шепотом переговаривались. Паренек, показывая на фотографии, сказал: “Все погибли… все до одного…” Ребятишки пошли дальше. И вот после этого Дымко сказал, как у него сердце щемит. И потом добавил: “Из нас, выживших, только Харченко повезло, он из боя не вышел ни на минуту…”