Дневники 1928-1929 (Пришвин) - страница 44

В понедельник приехал Горький. Отправил Леву к нему с просьбой назначить свидание. Я представляю себе приезд Горького чем-то вроде ухода Толстого. Через несколько месяцев он должен погибнуть: ну, как это мыслить борьбу за свободу слова в обстановке такой политической тревоги и хозяйственной разрухи. Поговорить поговорим, но увязываться с ним в работу не буду.

Пендрие рассказывал>{25} о матери своей, что она за десять лет после голода выжила из ума. Ей, чтобы насытиться, нужно съесть всего две ложки супа, но она за обедом каждый раз непременно потихоньку от всех тащит кусок черного хлеба к себе в комнату и там его прячет куда-нибудь. Раз в неделю сын в ее отсутствие забирает все эти куски. Она этого не знает и продолжает каждый день прибавлять по куску к запасу. Это все, что ей осталось.


31 Мая. Онанизм, педерастия и, в особенности, скотоложество — в этих актах половая чувствительность расходуется гораздо сильнее, чем в нормальном совокуплении и, с одной стороны, удовлетворяется больше нормального, с другой — меньше. Вот почему онаниста, с одной стороны, чувственная женщина уже не удовлетворяет, а другая сторона, назовем ее социальная сторона акта, входящая непременно в акт совокупления человека с человеком, становится состоянием духовным. Такое же преображение естественного в духовное, конечно, сопровождается отвращением к деторождению и стремлением к духовной деятельности. Так вырастают махровые цветы сознания. Однако, это уже конец. А естественное процветание пола в добрачный период непременно тоже бывает.

Слава Горького.

Возможно, что мы в этом втором пришествии Максима Горького испытываем редкое зрелище пустоты всякой славы. Нам, подготовленным, наученным мастерству в производстве советских праздников, теперь до тошноты все очевидно в происхождении славы. Но очень возможно, что <зачеркнут абзац> слава и всегда была такой, что слава Горького — самая настоящая слава, и только мы теперь, став ее сознательными актерами, переменились.

Шурка попал! Арест лиц, на которых пало подозрение в деле о выстреле, настроило старух на самые высокие тона уличного творчества. Слышишь всюду, арестован такой-то, а поглядишь, вот он идет навстречу и говорит: «Батюшки! Кого я вижу, а все говорят, будто вас взяли».

Иван Петрович, седой, настоящий Авраам, едет на базар с кумом. Оба немного выпили. Иван Петрович, увидав меня, остановил лошадь, слез, таинственно оглядываясь по сторонам, подмигивая, подошел ко мне, потихоньку шепнул:

— У меня Московские были.

— Ну?

— Дачу хотели снять.

— Ну?