Дневники 1928-1929 (Пришвин) - страница 47

Если ехать к Горькому, то ни в каком случае не депутатом от литературы. Ехать просто из любопытства к жизни: может быть, Горький скажет что-нибудь из своего плана хорошее. Он сам интересен, и побывать у него надо, хотя и тяжело.

Начинаю понимать государственный юбилей Горького из русской истории. Юбилей этот есть яркий документ государственно-бюрократического послушания русского народа. Воля народа, по-видимому, без остатка сгорела в расколе, после чего остался не народ, а всегда всюду внешне послушная масса с затаенной жизнью личного, находящая свое выражение в какой-то артистичности. Да, русская общественность скрывается в тайниках личностей… Нигде в мире нет, вероятно, такого числа артистов, придумщиков, чудаков, оригиналов всякого рода, в общественном отношении исповедующих закон «моя хата с краю». Испытав интеллигентский бесплодный бунт, я стал сам такой (мой отказ от влияния на Горького и есть: «моя хата»). Последняя моя вспышка была вспышкой патриотизма во время Германской войны: и так это было глупо. Теперь я с полной готовностью отдал бы свой народ во власть немца как организатора и воспитателя трудового начала.

Я отдал бы народ этому хозяину без всякого колебания, потому что уверен в молодости и таланте русского народа: пройдет германскую школу труда и будет русский народ, а не бесформенная инертная масса. И с такой радостью будут работать, учиться! Страна наша в настоящее время жаждет труда для улучшения своего бытия. Из этой жажды делать свое дело вытекают великие последствия обновления страны. Вероятно, в этом и есть благодетельный сдвиг революции: не отдельные люди, а все хотят теперь лучшего, все жаждут разумного труда, разумного хозяина.


3 Июня. Троица.

Вчера ездил на свидание с Горьким. Потом видел Воронского. На обратном пути в вагоне слышу, рабочие говорят, читая газету: «Русский Горький приехал». Я спросил: «Что значит русский Горький в отношении к Максиму Горькому?» — «А как же, — сказал один, — был итальянский, фашистский, теперь русский, коммунистический».

После того у нас был продолжительный разговор. Я доказывал, что Горький — писатель, ему удобней было писать в Италии, вот он там и жил. «Удобней-то, конечно, — отвечал рабочий, — да вот почему же, когда нам приходилось кровь проливать и голодать, мы не думали об удобствах». — «Ну, так ваше дело, — говорил я, — воевать, а его дело писать». — «И это не ответ. Если его дело наблюдать, то почему же он тогда нас не наблюдал? Вот бы теперь и писал. А то ведь уехал, бросил, вызвать массу умел, а когда масса выступила, испугался. Теперь ему 60 лет. Пять лет наблюдать будет, писать пять, а там семьдесят, в семьдесят лет плохой писатель».