…Ничего, кроме кустов этих, там не росло больше. А что мертвым надо? Им и кустов не надо. Кусты — это для живых, чтобы костей не видно было, а то никаких слез не хватит. Да сколько земли осыпалось, за десять-то лет, уж засыпало их глубоко-глубоко, и хлеба им давно не надо.
А ты говоришь: голод. Голод там, на дне.
Женщина повернулась к Ирине: «Besessen, — они все были besessen: и голодные, и сытые. Наши-то от голода, а те? От злобы, но тоже besessen. Иначе как такое могло?..» Она не плакала, только лицо стало напряженным, и рот сомкнулся в жесткую, горькую линию. Лицо стало расплываться, раздваиваться, так что Ира видела сразу двоих: Немку и Кристен, и одна из них отводила волосы со лба и зябко вздрагивала плечами: «Besessen». Она незаметно вытерла глаза, и Кристен исчезла, растворилась в сумерках и том давнем времени, которое молодцевато неслось в пропасть под звуки песни «Если завтра война…».
Война была — сегодня.
А то, что похоронил в себе овраг, случилось еще раньше, в мирное время, и в той стране, где
С каждым днем все радостнее жить,
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить…
А как же овраг? Люди, евшие — Господи, помилуй! — собак и червяков?.. Председатель, у которого вся семья умерла голодом? То немногое, что Ирина узнала, было похоже на порванную почтовую открытку, кем-то забытую в поезде: то, что можно прочитать, леденило кровь, но одни клочки унес ветер, другие упали и затоптаны чужими подошвами, зато неожиданно уцелел кусочек со стандартным «Кому», причем адресат носил немецкое имя и фамилию.
Все пять лет, когда-то бесконечные и объемные, а теперь уложившиеся в строчку «Заготзерно», Ира пыталась осознать, что происходило в Михайловке до войны. Может быть, умей она тогда, у балки, поддержать разговор с Немкой или хотя бы заплакать, непонятные обрывки сложились бы в цельный текст, но — нет, не умела. Знала: ничего говорить нельзя, любое слово прозвучит фальшиво. Немка и так была молчуньей, а в тот вечер сказала много.
Несказанное восполнила все та же соседка. Не в пример Немке, она была очень говорлива и из тех, кого в Ириной семье называли «досужими». Поля была досужей не оттого, что имела много свободного времени, а просто ничем не ограничивала свою любознательность к жизни ближнего. Да только любая словоохотливость иссякнет без вовремя подкинутого топлива; вот и Поля обижалась на равнодушие соседки. Надо было поддерживать эти монологи — иначе трудно было назвать их с Полей разговоры, — но говорила она порой такое, что даже сегодня Ирина не знала, сколько там правды и есть ли она вообще — так страшно и причудливо все перемешивалось. Слова сыпались мелкой крупой, и, как крупу, их нужно было тщательно перебрать, чтобы в кастрюлю — не дай Бог! — не попали шелуха, мышиный помет и мелкие камешки.