А вот как.
После того как Ирочка отвергла сердце Германа и руку с кольцом, между ними возникла какая-то неловкость. Избежать ее можно было либо перестав видеться, либо «заземлив» романтический накал влюбленного. Ира стала приглашать на свидания то Кристен, то Басю в надежде переключить нежные чувства Германа на кого-то из подруг, коему заблуждению, увы, часто бывают подвержены многие уверенные в себе барышни. Благодаря мудрому маневру прогулки в новом составе менее всего походили на свидания. Подруги появлялись и исчезали, вместе или по отдельности; Аяксы неизменно оставались. Излишне допытываться, знал ли младший о неудаче старшего: Герман не умел молчать; гораздо интересней реакция Коли. Какими словами он утешал брата, и могли ли найтись такие слова у молчаливого соперника? Может быть, нашлись, но ненадолго. Да и как мог себя чувствовать отвергнутый жених, особенно не нашедший в себе мужества разом покончить с букетами, рандеву, преданными взглядами, а главное — расстаться с надеждой?
Герман был задет, уязвлен, раздражен. Ему казалось, что он стал всеобщим предметом насмешек, поэтому чуть ли не единственной темой разговоров — вернее, монологов — стал кинематограф. Тогда же, на именинах, Герман торжественно представил Ирочке господина Аверьянова, известного киномагната и владельца нескольких кинотеатров, вовремя покинувшего в 17-м году революционный Петербург. Луч воображаемой камеры задержался несколько мгновений на знаменитом человеке — ровно столько, сколько требуется, чтобы удивиться его присутствию на именинах скромной барышни с Московского форштадта, — и соскользнул, соскучившись, на облюбованный треугольник.
На виновнице торжества было черное платье аскетически простого и строгого покроя; только жемчуг на шее делал его нарядным. Никакого блеска, если не считать блестящего узла волос на шее. «Шик», — восхищенно произнес кто-то за спиной. Этот «шик» и бледные как никогда Аяксы, в одинаковых белых крахмальных сорочках и черных костюмах, оказались бы прекрасной добычей для кинокамеры настоящей, а не воображаемой, сумей всесильный господин Аверьянов увидеть кадр, но этого не случилось, ибо кинематографический раджа наслаждался дивными пирожными со взбитыми сливками, какие пекли только «У Франца», а больше нигде; поэтому камера осталась воображаемой, что нисколько не умаляло ее черно-белого искусства, тем более что о других возможностях в то время никто и не помышлял — ни Герман, ни даже господин Аверьянов.
А на улице стояли апрельские сумерки, и так радостно и легко было ступать черными туфельками по темному тротуару, неся в руках ворох любимых тюльпанов — белых, розовых, сиреневых, багровых — с которыми воображаемая камера справиться не сумела — и исчезла, но ни именинница, ни Аяксы, старательно пытающиеся попасть в ногу справа и слева от нее и не сбиться, да куда там! — словом, никто не заметил исчезновения колдовского луча. Три фигуры то вырисовывались и обретали форму, приближаясь к фонарю, то тускнели, удаляясь, нечеткими силуэтами, пока не вступали в круг следующего. Один молча курил. Ира тоже молчала и улыбалась, поглаживая тугие листья. Третий, воодушевленный беседой с могущественным кинематографистом, непрерывно говорил о том, как начнет, наконец, снимать фильм в почетном альянсе.