— Это не в твою честь, но в честь королевской власти, дитя мое. Я заметила, что тогда все это в честь дяди Уильяма. На что она ответила:
— Не будь такой докучливой, Виктория.
Но я любила правду во всем и могла быть очень упрямой, хотя и знала, что маму это раздражает. Мы становились дальше и дальше друг от друга. Я слишком хорошо ее понимала. В те дни я особенно часто думала — любила ли она меня, может быть, непреодолимая страсть к власти и есть ее любовь. В торжественных случаях она всегда стояла впереди меня, как будто это она была наследницей престола, которую хотел видеть народ, хотя они и выкрикивали мое имя и «Боже, благослови маленькую принцессу». Конечно, ей нравилось слышать эти возгласы, потому что они означали, что я популярнее короля. Но я была совершенно уверена, что ей все время хотелось, чтобы приветствовали ее. А я уже тогда понимала, что ее-то как раз и не любили.
Меня любили, потому что я была наследницей престола, будущей королевой; к тому же я была молода, наивна и улыбалась им, словно мне все это нравилось.
Мама, напротив, всегда выглядела очень надменной, будто все окружающие были намного ниже ее, и, естественно, это не могло нравиться.
В тот день, когда я должна была открывать новый пирс, мама неожиданно решила, что я становлюсь слишком тщеславной и меня надо проучить. Мама объявила мэру и городским советникам, что она сама будет открывать пирс, тем самым допустив большую оплошность.
Они были так смущены, что не знали, как реагировать. Наконец мэр пробормотал, что люди пришли посмотреть на маленькую принцессу.
— Они увидят ее, — резко сказала мама. — Но открывать пирс буду я. Приступайте к церемонии. — Мама не всегда поступала мудро. Она не поняла, что люди были недовольны и что подобное поведение только ухудшает их отношение к ней.
А своим заявлением, что мы не останемся на завтрак, который должен был состояться после церемонии открытия, она окончательно испортила впечатление о себе. Мне было мучительно стыдно присутствовать там, поскольку возникло большое замешательство. Да, мама могла быть не только чересчур властной, но и глупой.
Я не писала тогда в дневнике о своих чувствах. Нельзя было допустить, чтобы мама узнала о них. Я часто думала, выводя строчки своим самым красивым почерком, насколько бы мне было легче, если бы я могла писать о том, что думаю и чувствую. Но мне приходилось помнить — мама и Лецен читали каждое слово. Поэтому я писала его как упражнение, давая волю своим чувствам, только когда речь шла о моей любви к опере и удовольствии, полученном мной от посещения кузенов, — все это были темы, которые не могли раздражить маму.