Валяясь в полузабытьи, в бреду, он видел кучу матово-желтых монет, таких тяжелых и драгоценных, тех монет, которые он не взял, а мог, конечно мог взять…
Каждое утро всходило солнце. Солнце встречал опустошенный, жалкий и бессильный Иуда. Плача одним глазом он шептал:
— Ты обманул меня, Распятый…
И уже утром думал о где-то идущей бессонной ночи…
Ты не принес мне сегодня счастья, Мишка. Не потому ли ты стоишь ко мне боком, Мишка? Скажи…
Молчит Мишка, маленький, из липы вырезанный медвеженок, сделанный руками и ножом несчастного, большого таланта скульптора, умиравшего в концентрационном лагере.
Ты не принес мне сегодня счастья, Мишка. Но я тебя не обвиняю, ты не виноват, ты сам очень маленький и беспомощный. Помнишь, как ты однажды исчез и я долго не мог тебя найти. Я ползал по полу, всюду заглядывал, но нигде не мог тебя обнаружить. А потом, когда я все же нашел тебя в самом неожиданном месте, я очень удивился и недоумевал, как я не увидел тебя раньше. Я даже думал, что ты сам, нарочно, прятался от меня. Мне даже приходила мысль, что ты очень обиделся на меня, почему я сразу не заметил твоего отсутствия на столе, на твоем постоянном месте. Но ведь я скоро спохватился, заволновался, спросил самого себя: «А где же мой маленький Мишка, тот липовый медвежонок, которого я пронес сквозь тюрьмы и этапы?»
Я был верен тебе, Мишка, по отношению к тебе у меня никогда не появлялась предательская мысль. Я любил и люблю тебя искренне. Ты сам отлично знаешь, ты до сих пор должен помнить, как за тебя мне предлагали конвоиры неимоверную ценность — два пакета табаку. Это был хороший табак, помнишь, Бринкманн-табак. На нем так и было написано: «Бринкманн». А ниже стояло: «Бремен». А я так хотел курить, у меня шла слюна при одной мысли о запахе дыма, такого седого, вкусного, табачного дыма. Я отказался и тогда, когда к этим двум пачкам прибавили целый свежий хлеб. В нем было не больше килограмма, но тогда мне он показался хлебной горой, способной навсегда потушить жгучий голод. Я не был предателем. Я крепко сжал тебя, Мишка. Ты лежал в кармане моего рваного пальто. И ты тогда должен был почувствовать, как дорог и нужен ты мне, дороже хлеба.
Нет, я не могу предать моего Мишку, сказал я себе. Вместе с ним я дойду до своей черты, и потом Мишка станет свободным. Чьи-то руки возьмут его, может быть он станет украшением чужого, прекрасного, орехового письменного стола.
Да, кстати, и у меня когда-то был очень хороший, ореховый письменный стол… нет, я забыл, и теперь вспомнил: не ореховый, а из грушевого дерева. Такие столы были редкостью даже тогда, очень давно, когда умели ценить и считать родными вещи и предметы, которые помогают жить, умеют создавать уют, ничего общего не имеющий с холодной и подозрительной роскошью модных курортов и международных отелей.