— Ах ты, мерзкий паразит! — заорал я. — Хочешь обесчестить меня, ты… ты… ах ты ничтожество из Восьмого гусарского!
Я уже держал его левой рукой, так что теперь только размахнулся правой и врезал кулаком прямо ему по роже.
Сегодня, когда я иногда вспоминаю лучшие минуты своей прошлой жизни — Лолу Монтес, Элспет, королеву Ранавалуну, маленькую креолку Рене и ту толстую танцовщицу, которую я купил в Индии, чье имя стерлось из моей памяти. За ними встают образы старого Колина Кэмпбелла, цепляющего Крест Виктории на мою недостойную грудь и возводящего меня в рыцарское достоинство именем Ее Величества (и сама королева — маленькая сентиментальная женщина, вся в слезах), и то, как я вломился в сокровищницу Рани и увидел все эти прекрасные штучки, которые можно было унести с собой, — когда я думаю обо всех этих приятных вещах, воспоминание о том, как я врезал Томми Брайанту, снова неизбежно приходит ко мне. Бог свидетель — когда-то это было моим кошмаром, но теперь я думаю, что мало что можно было сравнить с удовольствием, которое я от этого получил. Мой кулак попал Брайанту прямо в рот, а затем с такой силой впечатался в нос, что его воротник вырвался из моей руки, и Томми загремел вниз головой по лестнице, подпрыгивая на ступеньках, пока не скатился в холл, где и остался лежать, неуклюже разбросав руки и ноги.
В ушах у меня стоял визг перепуганных женщин, несколько рук схватило меня за сюртук, а пара мужчин спустились вниз, чтобы поднять Брайанта, но все, что я помню, это испуганное лицо Фанни и голос Бентинка, донесшийся с лестницы:
— Боже мой, мне кажется, он убил его!
Как оказалось, Бентинк ошибался, и слава Богу! Этот маленький паршивец Брайант не умер, хотя был и недалек от этого. Помимо сломанного носа, в результате падения с лестницы он разбил себе череп и пару дней балансировал между жизнью и смертью, весь облепленный бристольскими пиявками. Когда он наконец пришел в себя настолько, что имел дерзость сказать: «Передайте Флэшмену, что я прощаю ему от всего сердца», это порадовало меня, так как свидетельствовало о том, что он возвращается к жизни и собирается остаться всепрощающим христианином. Если бы он думал, что умирает, он бы прок…нал меня до самой смерти и после — уже в аду.
Однако после этого он вновь потерял сознание, а я прошел через муки тюремного заключения. Меня заперли в моей же собственной комнате: Локк был мировым судьей и водворил меня туда, усадив этого идиота Дюберли снаружи — ни дать ни взять бейлиф, стерегущий браконьера. Я был весь в холодном поту — ведь если бы Брайант откинул копыта, дело, несомненно, запахло бы веревкой. Размышляя об этом, я мог только валяться в кровати и дрожать от страха. Я видал, как вешают, и тогда мне это казалось презабавнейшей штукой, но когда теперь я думал о петле, касающейся моей шеи, мешке, который одевают на голову, страшном рывке, удушье и вечной тьме — Боже мой, от всего этого мне хотелось блевать где-нибудь в уголке. Я уже чувствовал, как удавка стягивает мне шею, и, рыдая, ждал, что меня вот-вот вздернут. И хотя на самом деле до этого, к счастью, так и не дошло, те несколько дней, которые мне пришлось провести в своей спальне я запомнил на всю жизнь. Веселенькие желтенькие примулы на обоях, сине-красный ковер с маленькими зелеными тиграми и гравюра пейзажа с Харлакстон-мэнор, что близ Грэнтама в Линкольншире, издания Джона Лонгдена, эсквайра, висящая над кроватью, — я до сих пор помню всю обстановку до мелочей.