Кораблёв задумался.
— Постой, — сказал он. — Ты говоришь, Ромашов подслушивает, что ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит. Но как ты это докажешь?
— У меня есть свидетель — Валька.
— Какой Валька?
— Жуков. Он мне буквально сказал: «Ромашка записывает в книжечку, а потом доносит Николаю Антонычу, что о нём говорят. Донесёт, а потом мне рассказывает. Я уши затыкаю, а он рассказывает». Это я вам передаю буквально.
Гм… интересно, — с живостью сказал Кораблёв. — Так что же Валька молчал? Ведь он же, кажется, твой товарищ?
Иван Павлыч, Ромашка на него влиял. Он на него смотрел ночью, а Валька этого не выносит. Потом он ему не просто так рассказывал, а под честным словом. Конечно, Валька — дурак, что давал ему честное слово, но раз под честным словом, он уже должен был молчать. Верно?
Кораблёв встал. Он прошёлся, вынул гребёнку и стал расчёсывать усы, потом брови, потом снова усы. Он думал. У меня сердце стучало, но больше я не говорил ни слова. Пускай думает! Я даже стал дышать потише — так боялся ему помешать.
— Ну что ж, Саня, ведь ты все равно не умеешь хитрить, — сказал наконец Кораблёв. — Как ты сейчас мне обо всём этом рассказал, так же расскажешь и на педсовете. Но с условием…
— С каким, Иван Павлыч?
— Не волноваться. Ты, например, сейчас сказал, что Николай Антоныч хочет тебя исключить из-за Кати. Об этом не следует говорить на совете.
— Иван Павлыч! Неужели я не понимаю?
— Ты понимаешь, но слишком волнуешься… Вот что, Саня, давай сговоримся. Я положу руку на стол — вот так, ладонью вниз, а ты говори и на неё посматривай. Если я стану похлопывать по столу — значит, волнуешься. Если нет — нет.
— Ладно, Иван Павлыч. Спасибо. А когда заседание?
— Сегодня в три. Но тебя вызовут позже.
Он попросил меня прислать к нему Вальку, и мы расстались.
Стараясь не очень волноваться, я на всякий случай уложил свои вещи, чтобы сразу уйти, если меня исключат. Потом прочитал стенгазету — обо мне ни слова, стало быть, этот вопрос не стоял на бюро. Или на каникулах не было ни одного заседания?
Это была самая страшная мысль: меня исключат не только из школы — из комсомола. В самом деле! Что ребята знают об этой истории? Что я ворвался в спальню, избил Ромашку и, никому не сказавшись, уехал в Энск… Конечно, я запятнал себя как комсомолец.
Я обязан был объяснить своё поведение. Поздно!
Весь день я с тоской думал об этом. Комната комсомольской ячейки была закрыта, а из бюро была дома только Нинка Шенеман. Я её не любил, и мне не хотелось говорить с ней о таком деле. По-моему, она была дура.