Это было немного страшно — смотреть, как меняется у него лицо. Он вошёл с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело. Он отвернулся и смотрел в пол.
— Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила.
— А с ним ты будешь несчастна!
— Почему вы говорите мне «ты»? — спросила я холодно. — Я сейчас же уйду.
— А с ним ты будешь несчастна! — повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как-то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами.
— Я убью себя и вас! — наконец прошептал он.
— Если вы убьёте себя, это будет просто прекрасно, — сказала я очень спокойно. — Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло: какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких-то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что всё, что вы скажете, я отлично знаю… А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского?
— Какие бумаги?
— Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чём я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел стать на колени. Но я очень громко сказала:
— Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадёжное лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я всё-таки виновата, что он так мучится и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал.
— Миша, — снова сказала я, начиная волноваться, — поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Всё равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моём отце, в то время как о нём уже пишут во всех газетах. Они мне нужны — лично мне и никому другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошёлся по комнате. Он подумал о Сане.