Должно быть, в третьем часу я встала, чтобы послушать Сашу, и увидела, что она лежит с открытыми глазами.
— Ты что, Сашенька?
Она помолчала.
— Катя, я умираю, — сказала она негромко.
— Ты поправляешься, сегодня тебе гораздо лучше.
— Так было бы не страшно, а что маленький — страшно.
У неё глаза были полны слёз, и она старалась повернуть голову, чтобы вытереть их о подушку.
— Его возьмут в институт, да?
— Да полно тебе, Сашенька! В какой институт?
Я вытерла ей глаза и поцеловала. Лоб был очень горячий.
— Возьмут в институт, и я его потом не узнаю. А почему Пети нет? Почему его не пускают? Какое они имеют право его не пускать? Они думают, что я его не вижу? Вот же он, вот, вот!..
Она хотела сесть, но я не дала. Сиделка вошла, и я послала её за кислородной подушкой…
Что же рассказывать об ужасе, который начался с этой ночи!
Каждый час ей впрыскивали камфору, и всё короче становились часы, когда она могла дышать без кислородной подушки. Температура падала, и уже ни камфора, ни дигален не действовали на сердце. Она лежала с синими пальцами, и лицо становилось уже восковым, но все ещё что-то делали с этим бедным, измученным, исколотым телом.
Не знаю, как долго всё это продолжалось, — должно быть, долго, потому что снова была ночь, когда один из врачей, какой-то новый, которого я прежде не видала, осторожно вышел к нам в коридор из палаты. Мы стояли в коридоре: Саня, Петя и я. Нас зачем-то прогнали из палаты. Он остановился в дверях, потом медленно направился к нам.
Глава двенадцатая
ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ
Как много узнаёшь о человеке, когда он умирает! Я слушала речи на гражданской панихиде в Академии художеств и думала, что едва ли Саше при жизни говорили и половину того хорошего, что о ней говорили после смерти.
Гроб стоял на возвышении, и было очень много цветов, так что её бледное лицо было едва видно между цветами. Все обращались к ней почему-то на «ты» и говорили, что она была «прекрасным художником», «прекрасным советским человеком» и что «внезапная смерть бессмысленно оборвала» и так далее. И так далеки были эти речи от мёртвого торжественно-строгого лица!
Я плохо чувствовала себя и с трудом простояла до конца панихиды. Больше нечего было делать — после такой ежечасной, ежеминутной работы, работы самой души, которая всеми силами стремилась спасти близкого человека. Теперь я была свободна. В каком-то оцепенении я стояла у гроба. Саня стоял рядом со мной, но я почему-то видела его то ясно, то как в тумане. Не отрываясь он смотрел на сестру, и у него было усталое, злое лицо, как будто он сердился, что она умерла.