— Это, — провозгласила Дженни, — просто чудесно.
Оказавшись в своей комнате, я закрыла дверь и осмотрелась, ожидая, что и здесь все изменилось. Но тут все осталось по-прежнему: те же стены, которые видели так много моих детских страданий; сюда я пришла, подслушав те жестокие слова тети Клариссы, и строила планы побега; здесь я частенько плакала перед сном, потому что искренне считала, что я — уродлива и никто меня не любит. Здесь же висела картина с изображением мученицы, которая всегда меня пугала, когда я была маленькой: молодая женщина, по грудь в воде, прибита к столбу; ее руки связаны вместе так, словно она молится, а глаза устремлены к небу. Зачастую эта картина становилась причиной моих ночных кошмаров, пока Фанни не объяснила мне, что женщина на картине счастлива умереть, потому что она умирает за свою веру, и что скоро, когда поднимется прилив, все будет кончено, потому что вода покроет ее с головой. Остались на месте и маленький книжный шкаф со старыми книжками, которые я в детстве так любила, и даже копилка, из которой я вытряхивала шиллинги и шестипенсовики, чтобы купить билет в Корнуолл. Это была все та же комната, где меня держали на хлебе и воде в наказание за очередной проступок и где я старательно учила задания или переписывала строчки из Шекспира в качестве епитимьи.
Та же комната — но дом стал другим. Печали моего отца, тоска, терзавшая его на протяжении многих лет, которые окутывали все здесь, словно спали — или, точнее, их сорвали и отбросили ловкие пальчики легкомысленного вида девушки, похожей на кусок торта, которая была моей мачехой.
Я принялась изучать свое отражение в зеркале на туалетном столике. Да, я изменилась. Те крупицы доброты, которые перепали мне от отца, разгладили привычную складку между бровей. Я пообещала себе, что постараюсь выглядеть более привлекательной. Гвеннан была права, когда говорила, что я сама напоминаю людям о том, что некрасива, — собственным отношением к себе и к ним.
Я радовалась счастью других. Я начала верить, что могу изменить себя, ибо увидела, как изменился отец с появлением Дженни. Это было поразительное открытие.
Проходили дни, а мое изумление только росло. Отец не то чтобы допускал меня в круг их взаимных привязанностей, но, во всяком случае, не хотел совсем закрывать его от меня. Похоже, для полного счастья ему требовалось, чтобы я приняла Дженни, а Дженни — меня. Полагаю, что прежняя Хэрриет — обиженный ребенок, которым я была, — могла бы отказать ему в том, чего он так хотел. Но с тех пор, как я танцевала на балу в платье цвета топаза, с тех пор, как Бевил ясно дал мне понять, что находит меня привлекательной, я изменилась. Сердце мое смягчилось, я уже не жаждала мести, а, наоборот, желала нравиться.