Стамбул. Город воспоминаний (Памук) - страница 101

Впервые побывав в мечети, я убедился, что мои представления относительно религии вообще и ислама в частности соответствовали действительности. Это был, так сказать, неофициальный визит: однажды после обеда, когда дома никого не было, Эсма-ханым отправилась в мечеть Тешвикийе (не из большой любви к богослужению, а скорее потому, что соскучилась в четырех стенах) и взяла меня с собой. В мечети было около тридцати человек: прислуга состоятельных обитателей Нишанташи, повара, швейцары и владельцы небольших лавочек. Сидя на коврах и перешептываясь в ожидании намаза, они производили впечатление людей, собравшихся здесь не столько для того, чтобы помолиться вместе, сколько затем, чтобы пообщаться в дружеской атмосфере и обменяться последними сплетнями. Помню, пока они совершали намаз, я бродил между ними, играл во что-то, бегая по укромным уголкам мечети, и при этом никто из молящихся не остановил и не отругал меня, а многие даже ласково улыбались, как улыбались мне все взрослые, когда я был маленьким. Я еще раз убедился в том, что религия — удел бедняков, но пришел к выводу, что несмотря на газетные карикатуры и образ мыслей моих родственников, религиозные люди вполне безобидны.

Но какими бы простодушными и невинными ни были верующие, их предрассудки тормозили движение по великому пути модернизации, европеизации и прогресса — я понимал это, поскольку пренебрежительный тон, которым обычно говорили об этих людях в нашем доме, порой сменялся тоном властно-гневным. Мы были наделены властью управлять этими «невежами» не только потому, что владели собственностью, но и потому, что были европеизированными и «позитивно мыслящими» людьми. Мы должны были решительно пресекать чрезмерное увлечение этих людей своими странными суевериями — этого требовали не только наши личные интересы, но и интересы родины. Когда бабушке случалось обнаружить, например, что электрик, вызванный для исправления какой-то поломки, прервал работу и ушел совершать намаз, она отпускала весьма язвительные замечания, и я своим детским умом понимал, что сарказм ее вызван не столько остановкой пустячного ремонта, сколько вообще всеми этими нелепыми традициями и обычаями, не дающими нашей стране идти вперед.

Когда я читал в газетах статьи, написанные верными последователями Ататюрка, рассматривал карикатуры, изображающие закутанных в черные одежды женщин и бородатых реакционеров с четками в руках, или участвовал в школьных церемониях памяти Мустафы Кубилая,[62] у меня появлялось чувство, что эти милые суеверия бедняков могут однажды достичь устрашающих масштабов и нанести вред нам, отечеству и государству, которое, как всем нам казалось, принадлежит скорее нам, чем им, — и тогда я утверждался во мнении, что мы по праву являемся правящим классом. И еще в такие моменты я под влиянием атмосферы нашего дома, населенного любителями математики и инженерного дела, думал, что это право дано нам не потому, что мы владеем собственностью, а именно потому, что мы — европеизированные, современно мыслящие люди. Поэтому я с пренебрежением относился к семьям, которые, будучи не беднее нас, не были столь европеизированы. Однако в последующие годы, когда в Турции произошла некоторая демократизация, в Стамбул стали перебираться и «показывать себя в обществе» богачи из провинции, нисколько не затронутые ни секуляризацией, ни влиянием западной культуры и бывшие при этом побогаче нас; в нашей семье, значительно обедневшей после коммерческих неудач отца и дяди, появление этих выскочек вызывало гнев и разочарование в справедливости мира: ведь если мы имеем право на эти ускользающие из наших рук деньги, собственность, привилегии и комфорт благодаря тому, что мы европеизированы, то как тогда объяснить богатство этих, по выражению некоторых леваков, «деревенщин», чей духовный горизонт не шире, чем у шоферов и поваров? (В те времена я еще ничего не знал ни о Джелаледдине Руми,