Стамбул. Город воспоминаний (Памук) - страница 51

Это ощущение похоже на недоумение Достоевского, который, будучи в 1867 году в Швейцарии, никак не мог понять, почему женевцы питают такую неумеренную любовь к своему городу. «И какие здесь самодовольные хвастунишки! (…) Всё у них, каждая тумба своя — изящна и величественна», — с раздражением пишет в одном из своих писем недолюбливающий Запад патриот Достоевский. Женевцы так гордились своим историческим городом, что, даже объясняя дорогу, говорили что-нибудь вроде: «Когда вы минуете этот великолепный, изящный бронзовый фонтан…» Стамбулец в схожей ситуации сказал бы: «Сверните у пересохшего источника и идите по улице мимо сгоревшего дома», — при этом ему было бы стыдно перед иностранцем за то, что тот увидит на этих бедных улицах. Возьмем первый попавшийся пример из Ахмеда Расима, одного из лучших стамбульских писателей (я еще буду говорить о нем ниже). В рассказе «Бедиа и прекрасная Элени» мы находим такие строчки: «Когда пройдете мимо бани Ибрагима-паши, в начале улицы на правой стороне увидите смотрящий на эту развалюху (то есть на баню) ветхий дом».

Более жизнерадостно настроенный стамбулец, возможно, укажет в качестве ориентира, как это сейчас делают почти все, какую-нибудь бакалейную лавку или кофейню (этого в современном Стамбуле предостаточно). Потому что самый действенный способ избавиться от тоски по былому величию — совершенно не думать об исторических зданиях и не обращать никакого внимания на их архитектурные особенности. Так и поступают погрузившиеся в бедность и невежество стамбульцы. Потеряв всякое представление о значении слова «история», жители города растаскивают камни из городских стен, чтобы использовать их для собственных построек, или подновляют их с помощью бетона. Другой способ избавиться от воспоминаний — построить на месте развалин «современный европейский дом». Но беспамятство и уничтожение следов прошлого не проходят даром — в конечном счете они только усиливают печаль, дополняя ее ощущением бессмысленности и нищеты жизни. Печаль, истоки которой — в разрушенном и утраченном прошлом и в бедности, уготовала стамбульцам новые потери и бедность еще худшую.

Здесь становится понятно, в чем заключается разница между понятиями hüzün и tristesse. Печаль, о которой Леви-Стросс пишет в своей замечательной книге, — это печаль западного человека, наблюдающего за жизнью огромных перенаселенных городов, у чьих обитателей нет надежды на лучшее будущее. Но эта боль, очень человечная по своей сути, не имеет отношения к переживаниям местных жителей — она мучает пришельца с Запада, испытывающего чувство вины и сострадания и твердо решившего избавиться от предрассудков и клише. А хюзюн — это не ощущение человека, смотрящего со стороны, это ощущение стамбульца, вытекающее из обстоятельств его собственной жизни. Это чувство в той или иной степени, варьирующееся от жалости к самому себе до угрюмой тоски, пронизывает и классическую османскую музыку, и современную турецкую поп-музыку, и появившуюся в 1980-e годы музыку в стиле арабеск. Приезжающие в Стамбул гости с Запада чаще всего не ощущают ни этой печали, ни даже меланхолии. Даже Жерар де Нерваль, которого меланхолия в конце концов довела до самоубийства, был, по его словам, приятно возбужден красками города, напряженностью его жизни, пышностью церемоний и даже писал, что слышал, как женщины смеялись на кладбище. Возможно, это объясняется тем, что Нерваль побывал в Стамбуле в те дни, когда разрушение и утраты еще не вполне наложили на город свой отпечаток и Османская империя еще крепко стояла на ногах, но скорее всего — тем, что Нерваль, сочиняя свое пространное «Путешествие на Восток», наполнял его стереотипным «восточным колоритом», чтобы забыть о своей собственной меланхолии.