— Знакомая?
— А вы отца игумена попросите, пусть разрешит. Споем. Вот у нас певец! — сказал отец казначей, похлопав по руке горбуна.
Обносивший стол вином горбатый монах подливал полковнику виноградную водку — «мастику». Он уже дважды успел, обойдя стол, исчезнуть с подносом. Уж не вздумал ли он угощать вином часовых? Полковник заметил, что Шустов не сводит глаз с горбуна. Кивком головы он отправил адъютанта во двор — проверить, все ли в порядке. Проходя мимо, Шустов наклонился к полковнику и вполголоса сказал:
— Вы не обратили внимания?
— Нет, а что?
— А монах-то… из альбома.
— Перекрестись. Здесь можно, — сквозь зубы ответил Ватагин.
Младший лейтенант вышел, а горбун вернулся, вытирая губы. Нет, кажется, тут не о часовых забота: он сам прикладывался к стаканчику за дверью — боится игумена. Монахи звали его Октавой. О нем рассказали полковнику с тем удовольствием, с каким простые люди за столом любят поговорить о пьянице. Он был, оказывается, беглый, из Македонии. С ним там, в горах за Прилепом, случилась при гитлеровцах какая-то история. Какая? Об этом монахи умалчивали, весело ухмыляясь.
Шустов уже возвращался, шел за спинами монахов своей независимой походочкой. Он даже не подошел к Ватагину, а со своего места послал ему по рукам конверт. Полковник, только лишь пощупав, понял: фотография. Он молча сунул конверт в карман гимнастерки.
Между тем монахи поглядывали на игумена. С той минуты, как отец казначей сказал, что они знают русские песни, и полковник попросил спеть, видно было: и монахам не терпелось спеть, и горбуну — показать свой голос. Наконец пастырь с усталым лицом, снисходя, уступил.
Отец эконом налил горбуну стакан. Октава проглотил сливянку при общем молчании, вытер пот с бледного лба и прикрыл красивый рот рукавом, как бы заранее умеряя силу звука. На мгновение, в неверном свете свечей, неподвижное сумрачное лицо монаха показалось полковнику одноглазым, словно выточенным из темного дерева. Ватагин взглянул на фотографию и снова спрятал ее в карман — это заняло не более секунды. Стесняясь русских слушателей, македонец запел старинную песню, знакомую Ватагину еще с юности.
— «Жили двенадцать разбойнико-о-ов…» — пел монах, и такое бездонное «о-о-о…» поселилось в трапезной, что пустые чаши откликались, словно морская раковина.
— «Господу богу помо-о-олимся…» — дружно подхватили монахи.
Пели и казначей, и игумен, и эконом, а голос македонца гудел набатно. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица. Горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей. Под мягкими усами губы были поджаты, как бы для тонкого свиста, но звук — казалось полковнику — возникал даже не в груди монаха, а будто в горбу его, отлитом для такого случая из меди с серебром, и Ватагин почувствовал, что выпито немало. Снова на краткий миг вынул он из кармана гимнастерки фотографию и, поглядев, снова сунул в карман незаметно. Пожалуй, похож: один из семи близнецов.