В праздничном настроении пребывал и голландский контрразведчик ван дер Вилден: ему выпало участвовать в деле, приведшем к Нобелевской премии, но только с коллегами он этой тайной поделиться не мог. «Это была настоящая веха – начало самиздата, восточноевропейского подпольного искусства, и мы внесли в это и свой посильный вклад», – с гордостью вспоминает он теперь.
«Высылка за границу, – рассказывает сын поэта, – обсуждалась с Поликарповым в ЦК. Пастернак болезненно воспринял отказ Зинаиды Николаевны, которая сказала, что не может покинуть родину, и Лёни, не захотевшего разлучаться с матерью. Чтобы не оставлять заложников, он письменно должен был просить разрешение на выезд Ольги Ивинской с детьми. Он спрашивал меня, согласен ли я поехать с ним вместе, и обрадовался моей готовности сопровождать его, куда бы его ни послали. Высылка ожидалась со дня на день» (ЕБП. Биография, с. 707).
В защиту Пастернака поднялось множество голосов: Грэм Грин, Альбер Камю, Сомерсет Моэм, Джон Пристли, Джон Стейнбек, Олдос Хаксли, посыпались коллективные письма из разных стран, международный Пен-Клуб объявил о своей поддержке советского собрата и наивно призвал Союз писателей защитить Пастернака от гонений.
По свидетельству Ильи Эренбурга, внезапный перелом в ходе событий произошел после телефонного звонка Джавахарлала Неру Хрущеву по поводу притеснений Пастернака, и ТАСС тотчас же гарантировал неприкосновенность личности и имущества писателя и беспрепятственность его поездки в Швецию.
Через Ивинскую Пастернаку было предложено написать обращение к Хрущеву и открытое письмо в «Правду». Они появились 2 и 6 ноября. Ольга Всеволодовна участвовала в составлении обоих писем. Правдинское она писала на пару с Поликарповым, а хрущевское сочиняли втроем – она, Ариадна Эфрон и Вяч. Вс. Иванов. Здесь Пастернаку принадлежит одна-единственная фраза: «Я связан с Россией рождением, жизнью и работой и не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее». Пришлось ездить в Переделкино для согласования отдельных выражений, переписывать. Решено было, что Пастернак передаст в город несколько пустых страниц со своей подписью. В те часы никому и в голову не приходило, чем эти чистые страницы чреваты.
Наблюдая всю эту историю из Соединенных Штатов, Роман Якобсон больше всего хотел бы, чтобы «Мутон» любой ценой отстранился от попыток вовлечь его в политическую историю и теперь, обжегшись на молоке, дул бы на воду. 6 ноября Якобсон писал ван Скуневельду:
«Я совершенно удручен пастернаковской ситуацией и глупейшей мутоновской впутанностью в эту историю» (Хинрихс, с. 77).