Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ (Толстой) - страница 201

Вернемся в 1959 год. После мичиганского и миланского «Доктора Живаго» наступил черед по-настоящему масового издания – меньше карманного формата, на папиросной бумаге: ее называют еще рисовой, индийской или библейской. Роман вышел в двух видах: однотомником и двумя маленькими томами. На обложках желтого цвета стояли переплетенные буквы «БП». Книги были выпущены никому не известным французским издательством «Société d'Edition et d'Impression Mondiale», но отпечатаны в реально существующей парижской типографии «Imprimerie d'Orléans», где выходило множество других эмигрантских книг. Правда, знака копирайта на карманных «Живаго» опять не было, то есть издание оказалось пиратским от начала до конца. Текст романа предварялся анонимным предисловием «Свеча человечности и правды».

«В известном смысле, – писал некий эмигрант, – писатель тот же врач: он нащупывает больное место, интуитивно определяет болезнь и ее причины и помогает здоровому началу организма справиться с нею. Но задача писателя много сложнее, ибо он имеет дело не с телом и душой отдельного человека, а с духом человека вообще, тем самым – с духом эпохи. И чем значительнее творение писателя, тем глубже проникает оно в поддонные бездны духа человеческого. Тем шире обнимает и выражает эпоху. Борис Пастернак идет этим единственным правильным путем. Завещанным ему лучшими традициями высочайших представителей русской литературы. Он хорошо понимает, что

Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует.
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.

(Тютчев)

Неверие в высший Смысл мира породило неверие в жизнь, – и историческая вьюга событий, ставшая уже совершенно стихийной и вовсе безликой, нечеловечески темной и жестокой, грозит задушить последние, слабые, казалось бы, проявления свободной человеческой личности. Личности, стремящейся к жизни, а, следовательно, противоставляющей себя морозным вихрям безликой мертвенной стихии.

Нагие, лишенные всяческих одежд – культурных, социальных, даже национальных, – как блуждающие ноябрьские листья разносятся эти личности зимними вьюгами по всей необъятной земле, по всей нашей застылой стране; иногда приникают они другу к другу, приникают особенно любовно и задушевно – ибо ничего кроме голой душевности у них и не осталось, а они ищут какого-то сочувствия и тепла: но вновь порыв зимней ночной вьюги отрывает их друг от друга, несет их в даль, торжествующе поет самому себе оды, похваляется своей силой и умерщвляет все живое, противостоящее ему. Об этом порыве зимних и ночных вьюг говорит писатель. «Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и поднимались дыбом волосы. Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала», – говорит в своем «Биографическом очерке» (1957—1958) Борис Пастернак.