речь,
зрение,
обоняние,
осязание
и разум
и забыл нам заплатить вторую половину денег.
Мало того, за Бегемотом еще гнались полквартала, и он бежал как ветер.
Именно с этого момента во мне проснулся интерес к литературе
Точно, это было в пятницу: я вдруг подошел к книжному шкафу и, что никогда не делал, ласково погладил корешки (книг, конечно же).
После чего, само собой, меня уже неудержимо потянули к себе — с точки зрения композиционной, разумеется, — психологические опусы ранних и экзистенциальные сентенции поздних французов, и я немедленно увлекся соотношениями парадоксального, ортодоксального и исповедального в прозе, полюбил ненавязчивые парадигмы.
Теперь меня часто можно было наблюдать шляющимся с томиком Паскаля в руке, а также изучающим всякие Авесты Ницше и Фрейда.
Я полюбил приставки и суффиксы,
аффиксы и префиксы,
и особенно корни — их в первую голову.
Все теперь для меня имело значение, и мир теперь являл собой особую ценность, потому что в нем были слова — мягкие,
терпкие,
гладкие,
едкие,
колючие,
жгучие,
вкусные,
грустные.
Я даже посещал поэтические семинары.
Там по вечерам собирались поэты и в атмосфере хрупкости душевного устройства слагали вирши.
Следовало при этом их хвалить.
Потому что поэта можно легко убить, сказав, что у него не стихи, а говно.
Нужно было говорить так: «…Образность прозрачных линий не всегда доминирует… эм… я бы сказал… вот…»
Семинары вел гений — сын ящерицы: на абсолютно лысом черепе глаза казались особенно выпуклыми, потому что помещались в бутоне из складок полувяленой кожи.
Когда я впервые увидел это сокровище отечественной изящной словесности, я почему-то подумал, что он должен ходить по душной комнате босиком с лукошком и разбрасывать по стенам гекконов, которых он из этого лукошка и достает.
Он разбрасывает — они прилипают.
Я там узнал много новых слов.
Я там узнал слово «сакрально».
Его следовало произносить с придыханием, томно расслабив члены.
Его нужно было вставлять где попало — оно всегда выглядело к месту.
Там же я познакомился с иностранцами.
И даже прослыл среди них чем-то вроде путеводителя.
Как-то девушка — прекрасная американка — сидела рядом со мной, и битый час мы разговаривали о филологии.
Она была неистощима.
Ее интересовали всякие новые слова, а также различные русские ортодоксальные течения в литературе, по поводу которых вначале я что-то мямлил, но потом, установив, что она впитывает всякий хлам, как малайская губка, разошелся и с непередаваемой легкостью вязал в нечто восьминогое и клириков, и лириков, и всяких, и прочих.
Мне нравились ее глаза— серо-голубые, как северные небеса.