Прощание с Марией (Боровский) - страница 160

А иногда, как смола, загрубевшая на коре дерева, во мне затвердевает какое-то первобытное спокойствие. В отличие от прошлых лет, когда я глядел на мир широко открытыми от удивления глазами и крался по улице, словно молодой кот по карнизу, теперь я спокойно ныряю в самую гущу оживленной толпы: прикосновения разгоряченных девичьих тел, манящие голые коленки, сооружения из густых сальных волос оставляют меня равнодушным. Стоит мне прищуриться, и я вижу, как некий космический вихрь вздымает толпу над зелеными купами деревьев, затягивая человеческие тела в огромную воронку, сводит перекошенные от ужаса рты, смешивает розовые щеки детей с волосатыми грудями мужчин, прикрывает обрывками платьев стиснутые кулаки, будто пену, выбрасывает наверх белые бедра, а под ними шляпы, головы, вернее их обломки, опутанные водорослями волос, — я вижу, как вся эта странная мешанина, это огромное, приготовленное из человеческой толпы хлебово, плывет вдоль улицы и чуть ли не с бульканьем, будто в сточную канаву, всасывается в небытие.

Неудивительно поэтому, что я без всякой внутренней дрожи, с равнодушием, переходящим в презрение, вхожу в массивные холодные здания из гранита. Ни мраморные лестницы, отмытые от гари и застланные красными дорожками, которые по утрам со стоном вытряхивают уборщицы, ни новые оконные коробки, ни свежевыкрашенные стены обгоревших домов не вызывают у меня восхищения, с олимпийским спокойствием я заглядываю в тесные, но уютные кабинеты всевозможных начальников, иногда даже с чрезмерной любезностью беспокоя их своими мелкими просьбами, в общем-то справедливыми, но ведь я отлично понимаю, что, если они и будут выполнены, все равно это не сможет помешать тому, чтобы мир наш не набух, как плод переспевшего граната, и не лопнул, высыпав на стекло пустыни сухой шелестящий пепел вместо зерен.

Когда после жаркого дня, с его пылью и запахом бензина, наконец-то наступает прохладный вечер, превращая чахоточные руины в невинные декорации на фоне потемневшего неба, я при свете недавно поставленных фонарей возвращаюсь в пропахшую известкой квартиру, которую за круглую сумму безо всякой регистрации купил через посредника, сажусь у подоконника и, подперев голову руками, убаюканный звоном тарелок — их в кухонной нише моет жена, — гляжу на освещенные окна дома напротив, где один за другим гаснут огни и умолкают звуки радио.

Еще минуту я ловлю смутные отголоски улицы — пьяную песню, доносящуюся из папиросного ларька, шарканье шагов по мостовой, гудки поездов у станции, назойливый и неутомимый стук молота уже за поворотом — и все отчетливее ощущаю огромное разочарование, заполняющее меня целиком. Тогда, словно разрывая веревки, я энергично отталкиваюсь от окна и с чувством, что время снова непоправимо потеряно, сажусь за стол, достаю из глубины его давным-давно забытые там записки и, поскольку мир еще не превратился в пепел, вынимаю чистые листки, педантично раскладываю их и, прикрыв глаза, пытаюсь проникнуться нежностью к стучащим по трамвайным рельсам рабочим, к деревенским бабам с их разбавленной сметаной, к товарным поездам, к темнеющему над руинами небу, к прохожим в аллее, к новым оконным коробкам, даже к жене, вытирающей тарелки, и, напрягая весь свой интеллект, пробую уловить подлинный смысл увиденных мною вещей, людей и событий, чтобы потом создать великое эпическое произведение, достойное этого непреходящего, трудного, словно бы тесаного из камня мира.