Том 1. Романтики. Блистающие облака (Паустовский) - страница 22

Он ненавидел бога и культуру. В ней было нечто плоское и неживое. Жить в городе и не знать даже карты звездного неба — это уж слишком! Так он сказал перед бегством из Парижа. Он бежал на острова Таити, к Великому океану, — он, созданный для великого. Бежал и был смертельно и навсегда ранен этими широтами.

Солнце растапливало краски на его картинах. Сок красок, блестящий и радостный цвет, лился с холстов. Черная синева, песок, коричневый, как тело ребенка, девушки с острыми сосками, тяжелые стены прибоев. Золото в лимонах, в мимозах, в вечерах и на бедрах женщин.

Он писал, и лихорадка трясла его за руку. Он остановился, взглянул на свои холсты, на эти гигантские перья птиц, и впервые поверил в библейскую повесть о днях творения. Молчаливый невиданный мпр, перегруженный густыми мазками, жадно смотрел на него, на его слишком слабое для гения тело.

Он умер, и девушка-таитянка — его жена — закрыла ему волосами глаза. Был период ветров, белые облака неслись над островами. Казалось, что Гоген только уснул.

Дикари плакали. Умер прекрасный белый, с таким гневом защищавший их жизнь, их залитый зарею остров от другого белого — в круглых очках, с его политическими системами, абортами, водкой и бухгалтерией.

Перед смертью Гоген испугался нашествия людей с Запада. Они ползли приветливо и спокойно, перебирая в кармане серьги и бусы. Вожделение сочилось из них трипперным ядом, девушки стали закрывать дешевеньким ситцем оранжевые груди, и на островах, где молились раковине и морской воде, затрещали ремингтоны. На свою вторую родину Гоген не хотел пускать ни одного европейца. Он объявил неравную войну Европе. И этого бунтаря, богохульника, пинавшего ногой распятье, хоронили аббаты со всей гнусавой пышностью католических обрядов, признав его верным сыном церкви.

Так окончил Гоген — человек с хмурыми глазами и грудью матроса, с руками, пахнущими смолой и красками, и душою ребенка, измученного вечными думами о возрождении детства человечества.

В теплых, затянутых бледными коврами залах щукинского особняка в Москве я видел его полотна. Я видел подпись:

Paul Gauguin.

Я помню его автопортрет. Спокойно и сурово глядели глаза, блестящие и темные, на угловатом лице. А за окнами шел мягкий и тихий московский снег, ложился на ветки и карнизы церквей.

Полузабытые гении, поднявшиеся до грани сверхчеловеческого, цельные в своей непоследовательности, необычные, капризные, как дети. Я люблю вспоминать о них, перебирать их имена. Думы о них трогательны, как молитвы.

Я вспоминаю многих скитальцев, поэтов. Нищета, чашка жидкого кофе, радость величайших достижений и неутолимая тоска, от которой у менее сильных ржавеет сердце. Их удел — плевки в глаза и странные книги, волнующие одиноких людей.