— Максимов, зачем он стягивает одеяло? — испуганно позвал он. — Пускай уйдет этот горбатый.
Я укрыл его своим пальто. Дыхание у него было прерывистое. Лицо горело красными пятнами, глаза сухо блестели.
— Жарко! — крикнул он, сел на постели и сбросил одеяло. — Открой окна, Максимов. Слышишь, открой!
Я пошел к Гарибальди и разбудил его. Он долго кряхтел, искал в темноте ботинки и что-то шептал по-итальянски.
— Мама! — вдруг громко позвал Сташевский. — Максимов! — вскрикнул он упавшим голосом и заплакал. — Не уходи, слышишь, не уходи. Сядь здесь, зажги лампу. Темно, трудно дышать.
Худая грудь его и руки были бледны и прозрачны. Я осторожно уложил его, снова пригладил спутанные волосы. Гарибальди влез на стул и зажег настенную лампу.
Сташевский стих, глядя на меня широко и горестно, и крупные слезы расползались по подушке серыми пятнами.
— Ты не уйдешь?
— Я пойду за доктором. Гарибальди посидит с тобой.
— Ну ладно. Скверно мне, — хрипло и трудно прошептал он и закрыл глаза.
Редкие капли дождя ударяли о стекла. Глухо ворочалось море.
— Пить!
Старик подал ему стакан. Он пил торопливо, разливая воду по груди и по простыне. Снова начался бред.
— Уберите горбатого! — опять вскрикнул он и протянул руку.
Гарибальди растерянно взглянул на меня.
Я оделся и вышел. Блестящие от дождя улицы были пустынны. Ветер ровно дул вдоль них, стряхивая с деревьев тяжелые капли. Во дворах пели петухи, накликая дождь.
Когда я нашел доктора, уже светало. Грязный свет нехотя сползал с рыхлых туч и, потягиваясь, брел по мокрому городу. Ветки акаций стали чернее, полил дождь. Воздух был наполнен монотонным плеском.
Доктор был заспанный, седой. С его бороды падали на пальто крупные капли дождя. Он быстро шел и ворчал, — нигде не было извозчика.
Когда мы пришли, Сташевский лежал тихо, в крупном поту. Я вошел, и сонная теплота и сухость комнаты жаром ударили в голову. Я сидел на стуле и спал наяву, пока доктор грелся у круглой железной печки. Потом он осмотрел Сташевского.
— Прекрасно, — сказал он и посмотрел на меня с укором. — Был кризис, теперь все прошло. Начинается поправка.
Он закурил и сел к столу писать рецепт. Писал он долго, что-то думал, глядя на стену, спросил, сколько Сташевскому лет.
— Двадцать четыре года.
— Да. Молод. Ну что же, это хорошо.
— Который час? — спросил Сташевский. — Когда ни проснешься, всегда горит лампа и никогда нет солнца.
— Скоро пять. Спи.
Зеленоватый сок утра волнами хлороформа вливался в комнату, сон бродил по ней, лампа гасла, и у меня тяжело слипались глаза. Как песня великана, пела за окном сирена. Доктор ушел.