— И зачем ты это сделал, начальник милиции?
— Так ведь, — ответил тот. — А то как же?
Я стараюсь дышать размеренно. Закрыв глаза, молча разминаю руки. Начальник милиции превращается в голос, в тягучий ноющий звук. «Он меня презира-а-а-ал, — выводит голос. — Помыка-а-а-ал».
— И ты его убил, чтобы занять его место?
— Оно всегда было моим! — голос всхрапнул, приободрился. — Ты про себя знаешь? И я про себя знаю! Мой папаня на нём сидел, а до папани — дед, а теперь я, а после — детки мои.
— Ну а тот? — спросил я, открывая глаза.
— А с тем тебе разруливать, — неожиданно спокойно сказал он и помахал рукой. — Ну давай, лекарь.
Я прицелился и с силой ударил его ногой в живот. Вообще-то я метил в пах, но попал в живот. Тоже вышло неплохо: в животе что-то изумленно ухнуло, начальник милиции взвыл, сперва — словно не веря собственному брюху, затем — от боли.
— А, — сказал я. — Вот то-то же.
Я очень давно никого не бил и никогда не дрался. Избить живого — не то же самое, что стереть призрак. Я сразу понимаю, что здесь требуется совершенно иная техника. Тело малоподатливо. У тела, оказывается, большая отдача. Тело дергается, уклоняется, сжимается — и удар приходится не туда. Кроме того, вначале слишком ошеломлённый, чтобы защищаться, на четвёртом ударе начальник милиции (когда я уже приладился было пнуть его ногой под задницу) попытался меня лягнуть, укусить, уцепиться за ботинок — уж что получится.
— Это для твоей же пользы, урод, — просипел я, на сей раз очень точно заезжая ему по яйцам. — Хочешь к радостным?
— ААААААААА!
— Ну, сколько вас было?
— Двое, — в ужасе провыл мент.
— Придется тому, второму, зубы выбить, — сурово пообещал я.
Мне предстояло вылечить неизлечимую болезнь. Поэтому я очень старался.
Затем я разыскал дневальных, отправил их прибираться и строго-настрого запретил давать пациенту алкоголь и обезболивающее.
Поднося ко рту ложку, я увидел, что рука у меня дрожит. Это увидел я; это увидел Муха — и вытаращил глаза, но тут же побыстрее их отвёл; это увидел Фиговидец и невозмутимо попросил передать масло. Деликатность чувствует себя увереннее, когда может опереться на хорошее воспитание.
Воспитанием же было вколочено в фарисея убеждение, что за столом необходимо разговаривать. Хочешь, не хочешь, голоден или устал до потери рассудка — а лёгкая, приятная и, по возможности, бессодержательная беседа должна идти своим чередом. Он выбрал наилучшую тему, никого и никак не затрагивающую: пресловутые лингвистические исследования. Он только не учёл, что, не затрагивая слушателей, эта тема способна взбесить его самого. Он начал мягко, с улыбкой, очень учёно, и сам не заметил, как разошёлся. Внешне это выглядело по-прежнему благопристойно: тон не был повышен, слюна не летела, не колошматили воздух, стол и посуду разъярённые руки. И слова: подбирая их с вошедшей в привычку — глубже, чем в привычку, в кровь — тщательностью, так, чтобы ни от одного не пришлось потом отречься, он не подменял их бранью, не комкал затейливый синтаксис, но только всё сильнее растягивал гласные, каким-то чудом претворяя своё возмущение в яд невыносимо манерной речи.