– Не знаю, про кого ты слышала, а Натэлла все по-настоящему видит.
Глаша вздрогнула, услышав то самое имя, которое называла Анечка Незвецкая, когда рассказывала про свой визит к колдунье. Совпадение было если и случайное, то неприятное.
– У Ирины Александровны дочка в больницу попала, – продолжала тем временем мама. – С очень нехорошим диагнозом. И Натэлла сказала, что нехорошее не подтвердится, а просто это почечная колика. Так оно и вышло! Опухоль не нашли, приступ сняли, и все у них теперь хорошо.
– Да, интересно, – пожала плечами Глаша.
– Доча… – В мамином голосе мелькнули робкие и жалобные интонации. – Сходила бы ты к ней, а?
– Зачем? – вздохнула Глаша.
– Ну как же зачем? Она бы тебе рассказала, что у тебя дальше-то будет. Ведь тебе тридцать два года уже, ведь немало это, и умница ты у меня, и красавица, а в личной жизни никакой определенности.
Если бы все эти глупости про умницу-красавицу с неопределенной личной жизнью сказал Глаше кто-нибудь другой, она просто встала бы и ушла. Но что ответишь, когда это говорит мама?
Впрочем, еще месяц назад Глаша и маме ответила бы, что определенность в ее жизни есть и что никакого давления своего возраста она не ощущает, и вызвала бы тем самым новые мамины сетования, может быть, даже слезы.
Но сейчас она понимала, что сказать все это уже не может, потому что это – неправда. И возраст свой она ощущает, и то, что она считала в своей жизни пусть не радостным, но определенным, теперь ей таковым не представляется.
Глаша вспомнила, как сидели они с Лазарем в вагоне-ресторане, покачивалась в бокале темная роза и она подумала вдруг, что до сих пор только собиралась жить, а теперь жизнь ее началась – в ту минуту, когда Лазарь взглянул на нее в полумраке тамбура и она поняла, что источник света находится у него в глазах.
Да, в ту ночь она вступала в жизнь, как в море, и думала, что, подобно морю, жизнь ее будет сплошной, единой. И вот теперь, спустя пятнадцать лет, оказалось, что это не так.
Теперь заканчивался какой-то очень важный кусок ее жизни. Он был огромным, долгим, он всю ее переменил, – но теперь он заканчивался. Глаша чувствовала это так же ясно, как без всяких объяснений чувствует человек, что заканчивается весна и начинается лето или что осень вот-вот сменится зимою.
– Сходи, доченька, – повторила мама. – Ну хоть ради меня, хоть ради папиной памяти. И мое бы сердце успокоилось, и он бы на тебя с неба спокойно смотрел.
Картина жизни и смерти была в мамином сознании такой стройной, что разрушать ее было бы просто бессовестно.
– Схожу, – вздохнула Глаша.