Раны Армении (Абовян) - страница 68

Нам говорят, а мы развесили уши, вперили глаза и слушаем — не слышим, глядим — не видим. Когда бывает, чтоб сердце наше возгорелось, чтоб поняли мы, какое это чудо, всеблагим богом для нас сотворенное? И что мы такое сами собой представляем, — что наше поклонение, славословие, наши поклоны земные и благодарения что-то значат для господа-вседержителя?

Кто беден — того поддержи, кто болен — того утешь, обездоленному приди на помощь, — вот о чем должны мы думать. Огорчили мы кого-нибудь, — пойдем, помиримся. А ежели мы входим в церковь с сердцем, полным желчи, яда, тысячи всяких обид, и выходим оттуда тоже с тяжелым сердцем — какой же от этого прок? Разве надо умереть, чтоб сердце очистилось? Лицезреть ад, чтобы оценить этот мир? Разве надо сойти в землю, чтобы лишь там страстно искать человека, приятного твоим очам, с которым и поговорить можно, которого и послушать хорошо?

Ах, подумай: если бы ты мог после смерти выйти из могилы с теми же силами, какие у тебя сейчас, не захотел ли бы ты обхватить ноги первого путника, проходящего мимо твоей могилы, обнять его, прильнуть лицом к его лицу и облить его своими слезами, прижать уста к устам его и, заключить его в объятья, уже от груди его не отрываться за то одно, что сказал он, проходя: господь да успокоит его душу! или зажег свечу на твоей могиле?

Не захотел ли бы ты тогда размешать в воде и выпить ту землю, что засыпала прекрасные глаза твои, исказила твой благородный образ, сковала твой ласковый язык, приглушила сладостное дыхание, и поклониться камню, всей тяжестью лежащему на тебе?

Почему же теперь, когда разум твой при тебе, и сердце у тебя в груди, и мысли в голове — ты обо всем этом не думаешь?

Ах, мой дорогой, как желал бы я, чтоб в этот час заглянул ты в мое сердце и узнал, какое море в нем бушует.

Когда-нибудь я должен буду лишиться вас, милые душе моей друзья, приятели, товарищи, знакомые, те, кого люблю я больше всех, кто единого со мною образа. Не услышу тогда вашей сладостной речи, ни звука вашего голоса, не увижу ваших благородных лиц. Вы опустите меня в могилу, помянете добром грешную мою душу, бросите мне горсть земли на лицо, — и, может быть, у кого-нибудь из вас заноет сердце, кто-нибудь проронит надо мною каплю слез, — но, ах! — язык мой немеет, только лишь об этом помыслю, и руки падают без сил… ах, и малой благодарности не сможете вы услыхать из уст моих… Что говорить об аде! Я удалюсь от вас навек, не услышу никогда более слов ваших, не увижу ваших милых лиц, — какой же ад может быть ужаснее?

Подобными мыслями поглощен был и наш бедный старик. Он готов был целовать полы рясы стоявшего перед ним священника, проводил ими по лицу, по глазам или совал руку его себе за пазуху, или подносил ее ко рту и нюхал. Бедняга-священник недоумевал: глаза зажмурит, ртом бормочет, рот рукой прикроет, — соленое море льется из глаз.