У нас, столь прочно освоивших письменность, сохранилось воспоминание о рассказанных вслух историях, об устном происхождении литературы. Если же мы забудем, что изначально все рассказываемое сходило с губ, порой спотыкаясь, запинаясь, затем, будто подгоняемое страхом, торопливо или же, словно оберегая выдаваемую тайну от чересчур уж многочисленных посвященных, шепотом, который опять-таки сменялся громким голосом, перекрывающим хвастливые восклицания или вопросы тех, кто во все времена с высоко поднятым хоботом вынюхивал, что откуда пошло, — если мы все это, кичась письменностью, забудем, тогда наше повествование станет насквозь бумажным, лишенным влажного дыхания.
Хорошо, что в нашем распоряжении много книг, которые прошли испытание временем, как их ни читай — хоть тихо, хоть громко. Они-то и служили мне примером. Когда я был молод и поддавался обучению, такие мастера, как Мелвилл или Дёблин, но и Библия на лютеровском немецком, толкнули меня к тому, чтобы писать, произнося слова вслух, мешая чернила со слюной. Так и продолжалось. И на пятом десятке моего с удовольствием носимого писательского ярма я разжевываю свои волокнистые, тягучие фразы в податливую кашу, в прекрасном одиночестве проборматываю их про себя и только то выпускаю на бумагу, что нашло свою переливчатую тональность, обрело звук и отзвук.
Да, я люблю свою профессию. Благодаря ей я обзавожусь обществом, которое хочет многоголосо заявить о себе и по возможности точно запечатлеться в рукописи. Когда я читаю вслух перед публикой свои давно сбежавшие от меня или присвоенные читателем книги, где написанное и выраженное обрело наконец покой, — именно тогда я охотнее всего встречаюсь с ними. Тогда перед молодой, рано отлученной от языка, перед седоголовой, но все еще не насытившейся публикой написанное и выраженное слово опять становится устным. И из раза в раз эти чары действуют. Так писатель шаманством зарабатывает себе на хлеб с маслом. И хотя пишет он вопреки протекающему времени, хотя навирает с три короба складных правд, ему верят, верят его непроизнесенному обещанию “Продолжение следует…”
Но каким образом я стал писателем, стихотворцем, рисовальщиком — все сразу на пугающе белой бумаге? Какое доморощенное зазнайство сумело подстрекнуть ребенка на подобную наглость? Чуть ли не в двенадцать лет я твердо решил, что хочу стать художником. Это было тогда, когда у нас дома, неподалеку от предместья Данциг-Лангфур, разразилась вторая мировая война. Профессиональная специализация в поэтической области началась лишь в следующем, военном году, когда журнал гитлерюгенд “Хильф мит!” сделал мне заманчивое предложение участвовать в литературном конкурсе. Были обещаны премии. И я тотчас начал писать в черновой тетради свой первый роман. Под влиянием семейной истории моей матери я назвал его “Кашубы”, но действие происходило не в среде ныне исчезающей маленькой кашубской народности, а в тринадцатом столетии, во времена междуцарствия, в страшные времена безвластия, когда грабители, рыцари-разбойники хозяйничали на дорогах и мостах и крестьяне могли спасаться только по собственным законам — самосудом.