Выбор (Бондарев) - страница 212

Дальше в молчании двигались толпой молодые люди с набитыми авоськами, с продуктовыми сумками, неизвестно для чего взятыми сюда, на кладбище, и в центре толпы, утирая распущенным платком щеки, безголосо и дурно рыдала, задирая голову, покачиваясь, распухшая багровым лбом некрасивая молодая женщина, которую неловко вел под локоть пожилой мужчина в ватнике. Кто она была? Мать младенца? Родственница? Сестра парня?

Они завернули налево к краю кладбища, откуда отъехали и задержались на обочине, пропуская похоронную процессию. И Васильев вдруг испытал такую родственную, такую горькую близость с этим потрясенным светловолосым парнем, с этой некрасивой, дурно плачущей молодой женщиной, со всеми этими обремененными авоськами людьми на дороге, как если бы он и они знали друг друга тысячи лет, а после в гордыне, вражде, зависти предали, безжалостно забыли одноплеменное единокровие, родную простоту человечности…

— Господи, — сказала Мария и, зажмурясь, прислонилась переносицей к скрещенным на руле рукам, — какие мы все несчастные…

Он молчал, хмурясь. Потом она сказала, всматриваясь в его лицо:

— Господи, как я тебя люблю. Случись что… и я тоже умру…

И глаза ее лучились влажным теплом ему в глаза, вливались, струились выражением вины, тихого запоздалого покаяния, а он через силу стал целовать ее длинные брови, ее моргающие, соленые от слез ресницы, которые во время похорон он видел разительно черными, опущенными, набухшими, и охрипшим голосом говорил ей не то, что должен был сказать:

— Я не знаю, почему все так случилось, Маша.

Но было иначе: тогда он ничего не ответил ей, не нашел воли поцеловать подставленные губы, видя, как моляще, виновато и бесправно светились ее глаза, и плохо слышал голос Марии, а где-то рядом нарастало завывание мотора, прозвучал грубый сигнал объезжавшей их лопатинской машины, которая сразу начала набирать скорость по проселку между полей, качая на заднем сиденье съеженную за стеклом, жалкую и старческую фигурку Эдуарда Аркадьевича…

Голова была еще ясной, димедрол едва действовал, и Васильев чувствовал неуловимый озноб ровной тоски, как и в тот печальный день, подавленный искренностью Марии, ее вырвавшимися в машине словами («Господи, какие мы все несчастные!») и ее робким, неулыбающимся сквозь слипшиеся ресницы взглядом, пытавшимся облегчить и поправить случившееся между ними, когда у обоих уже не было сил.

И в дрёме, откидывая на подушку голову, он подумал о димедроле: «Слава богу», — и скоро забрезжило круглое, заросшее камышами лесное озерцо, окруженное глухим лесом, но сплошь розовое в закатном свете, угасавшем над зубчатыми вершинами елей. Потом все вспыхнуло ярчайшим летним утром в уральском городке (куда он увез ее), и почему-то снизу (будто плыл под ними) он видел мокрые доски купальни, голубые щели, пронизанные сверху припекающим солнцем, а ласковая, светлая до гальки вода хлюпала, обмывала еще прохладные, заплесневелые бархатной зеленью мостки, и пахло чистой рекой и сочными прогретыми лугами… И, оказывается, все это летнее, утреннее было радостно связано с Марией, с ее загорелым, крепким телом, пахнущим солнцем и свежестью купальни. Но было жаль, что его возвращение в то послевоенное лето промелькнуло так быстротечно, обманчиво, как обманчива была почти прозрачная тающая глубина в ее, казалось, озябших от долгого купания глазах, когда она лежала в траве и, кусая губы, глядела мимо него в высокую синеву неба, а он навсегда запомнил запах ее шоколадных плеч в сенокосном аромате млеющей травы, влажный, речной вкус ее губ и ее невнятный шепот: «Зачем же, зачем?..» И это издали возникшее слово цепочкой стало вращаться впереди, опускаться в зыбкую пустоту, и нечто расплывчатое, темное тревожно плавало там на черных крыльях перед глазами. А он хотел понять, откуда пришла сейчас мешающая мысль, зачем она так навязчиво повторялась, неспокойно выскальзывая из тьмы и ускользая во тьму целой фразой, которую ловила и запоминала его память: