— Допускаем, допускаем, — над ними голос прогремел, как будто вправду сами небеса над головой пророкотали.
Нагибин вздрогнул, вскинулся. А наверху, на горке человек стоял — плечистый, плотный, невысокий; лоб — толкачом, глаза серо-стальные чуть навыкате. Широкоскулый, от носа к губам — глубокие резкие складки; выражение тяжелого презрения, жестокости и безразличия в одно и то же время, узнаваемо-стандартный мессадж обществу и миру — «нетронь меня», «не верь, не бойся, не проси».
— А ты-то кто? — сказал Нагибин.
— Да третий, тот, который ищет. — Мужик легко, не спотыкаясь, не оскальзываясь, по склону вниз сбежал и перед ними встал, знакомый преотлично Сухожилову и, соответственно, Нагибину неведомый. — Ну что, опять друг друга не убили? Добре.
— Спокойно, друг, — Мартына успокоил Сухожилов. — Знакомься вот — Подвигин, мы были вместе там в гостинице. Если б не он с ребятами, то мы и пары этажей бы не прошли.
— Ну а сейчас чего? Энтуазиаст? — Нагибин фыркнул. — С какого перепуга?
— Энтузиаст, энтузиаст, — бесцветно отвечал Подвигин. — Давайте ноги в руки — обстоятельство открылось.
— Ну?! — вскричали оба.
— Еще больничка есть. Барвиха, президентский центр.
— Не понял! Там они откуда? Как?
— А так. Там двадцать человек гостиничных. Какой-то толстосум им оплатил, ну, тоже с форума. Сам уцелел, теперь вот по церквям поклоны бьет, всем жертвам — помощь, деньги, реабилитацию; кого в Германию, кого в Барвиху, вот.
— Не Гриша Драбкин ли? — воскликнул Сухожилов.
— Да нет, другой, какой-то Федоров. Мне Драбкин, собственно, об этом сообщил. Там только женщины и дети, дети в основном… ну, эти, музыканты малолетние, «щелкунчики». Поехали. Две бабы в возрасте до тридцати пяти, подробности на месте.
— Ну вот! — чуть не подпрыгнул от ликования Сухожилов. — Вот! Ведь я же говорил тебе, Фома, а ты все — экспертиза. Рано! рано!
— А я смотрю, вы в теме, все повязаны, — Нагибин бросил на ходу, когда они втроем по лугу, без дороги, мимо майянских пирамид бежали. — Какой-то Драбкин, Федоров. Перезнакомились друг с другом, что ли, все? И всем моя нужна, как будто клином свет сошелся.
— Влюбились, друг, влюбились, — отвечали Сухожилов и Подвигин хором.
И вот уже в машину прыгают, Подвигин жмет на газ, помчались. Ни слова больше; каждый в скорлупе своей. И ничему не верит каждый, напрасной, преждевременной надежды не питает — уж слишком много раз обламывались, — сидят бездвижно, в терпеливом неиссякаемом смирении, боясь неосторожным движением задеть, столкнуть, разбить; и в собственных, приватных, заповедных — безраздельно ему, Нагибину, принадлежащих — чащобах бродит мартыновская мысль; лишь то Мартын сейчас припоминает, что памятно, известно только им двоим — ему и Зое. Он словно ревностно остаивает сейчас их личный космос, действительно запаянный в непроницаемый кристалл, и никому сквозь эти стенки — никакому Сухожилову — ни в жизни не проникнуть.