Таким образом, проблема заключалась не только в том, чтобы найти натуру, но и в том, чтобы найти правильную натуру. А я не представлял себе, как посторонний человек войдет сюда и снимет одежду. То есть кем надо быть для этого? Какая женщина способна заявиться к незнакомцу, предстать перед ним в костюме Евы и стоять спокойно, пока он будет обшаривать ее глазами? Конечно, предполагается, что художник сосредоточен на предмете изображения и изучает форму, но в том-то и беда: я еще не встречал женщины, которую можно свести исключительно к «форме». Форму нельзя отделить от содержания.
За всю историю человечества никто не научился плавать на суше. Рано или поздно приходится зайти в воду. Так вот, в живописи погружение происходит не в тот момент, когда ты берешь кисть или карандаш. Этот процесс начинается в твоем сердце, а рука лишь следует за ним. Вы, я, любой художник — никто не в силах взять красоту как таковую и перенести ее на холст или передать в камне. Профессора меня не понимали. Они думали, что искусство начинается в руке, а оттуда переходит в сердце. Они все поставили с ног на голову. Искусство изливается наружу, а не внутрь. Если ты пуст, результатов будет немного. Вот чем дело.
Все, что нам предъявляли в колледже, как будто пропускалось через некий фильтр — мы сидели, чесали в затылке и «думали» об искусстве. Мы использовали этот фильтр, чтобы свести шедевр к комбинации мазков, оттенков и теней. Ну и чушь. А как же «О! Это прекрасно!»? Я вовсе не умаляю необходимость оттачивать мастерство. Но мне неприятна сама мысль о том, что совершенствовать технику надлежит путем зубрежки. С этим недугом я боролся с тех пор, как впервые взял в руки кисть.
Конечно, высокопарные рассуждения мне мало помогали. Особенно в том, что касалось обнаженной натуры. Увильнуть было невозможно. Профессора считали, что я возражаю исключительно от нежелания трудиться. Поэтому я пригласил их в студию, и у них глаза полезли на лоб. Моя рабочая этика была безупречна. К восемнадцати годам я написал больше картин, чем некоторые из них за всю жизнь, и доказал тем самым, что моя мать была лучшим учителем на свете. Я пришел в колледж, уже зная большую часть того, чему они собирались меня учить. И все же они понятия не имели, о чем я говорю. Я был идеалистом? Да. Но, увидев количество работ, которое я неустанно пополнял, профессора перестали ставить под сомнение мои работоспособность и технику. Для меня техника не была самоцелью. Цель крылась сама в себе. И никто меня не понимал. Большинство моих наставников были поражены недугом, но даже не подозревали об этом. А главное, они не знали, что заразны.