Весна (Пепперштейн) - страница 9

Во всем нам нравился порядок. Мы любили расписания. У нас были синие и красные дни. В эти дни мы одевали одежды, отличавшиеся лишь цветом. Синие дни — то были темно-синие пелеринки, синие короткие юбки, синие чулки, синие туфли, украшенные бронзовыми шахматными ферзями, синие перчатки с бронзовыми пуговицами, почти микроскопическими, на которых только с помощью увеличительного стекла можно было разглядеть удивленные трубчатые лики морских коньков. Синие береты, которые мы иногда меняли на синие матросские бескозырки, с ярко-красными лентами. Ленты свешивались на спину или ими играл ветер, и на этих лентах английские буквы, четкие, как цифры на вокзальных часах, складывались в имя Анна Нельсон. В красные дни все было то же самое, только вместо цвета темных слив, покрытых патиной, был красный цвет, напоминающий, по нашему мнению, цвет некоторых ягод, прихваченных первым морозом. И ленты были не красные, а синие. И вместо «Анна Нельсон» на лентах было написано «Лилли Нельсон».

Мы предложили ревнивцам чередование. В синие дни с нами гулять отправлялся Коля Вольф, в красные — Олежка Княжко.


Так было, пока неожиданное горе не разрушило Священный Порядок. Нам было уже пятнадцать лет, но мы не понимали, что наш дедушка стар, что ему за восемьдесят, а в таком возрасте люди иногда умирают. Мы не знали, что это возможно. «Дедушка умер». Мы написали эту короткую фразу, но это — не наши слова. Это — не наши слова, и они никогда не будут нашими словами. Мы никогда не подпишемся под этими позорными словами — это произошло против нашей воли, без нашего согласия. И если мы еще живы, то у нас есть право сказать «Нет». «Дедушка не дышит». Нет. Пока дышим мы, дедушка дышит вместе с нами, он дышит нашими легкими, нашими жадными горячими ртами. Мы дышим с тех пор больше, более жадно, нетерпеливо, более страстно, потому что мы дышим за дедушку. Дышим для него. И друг для друга.

Мы перестали носить синее и красное. Мы оделись с ног до головы в серое, потому что серый цвет — цвет правды, знак того, что ложь небезгранична. Мы шли куда глаза глядят по переделкинским улицам, по мартовским проселочным дорогам, более не думая о направлениях прогулок. Сван, Германты, Мезеглиз, Русенвиль, Мичуринец, Чоботы — все стало нам едино. Мы только держались за руки — рука в руке и обе в серых перчатках. И как-то само собой так получилось, что наши «верные» — Коля Вольф и Олег Княжко — оба, одновременно — шли по разные стороны, сопровождая нас. Преданные шуты, не оставившие своего Лира в изгнании. Не бросившие нас на ветру того марта, не покинувшие нас среди оседающего, черного снега. Наши прогулки стали тогда скитаниями, слепыми блужданиями по местности, которая была теперь холодной, топорщащейся коркой на поверхности пустоты — чем-то вроде застывшей каши, чьи края уже потемнели и отвердели, свидетельствуя о том, что этой еде уже не придется пройти сквозь живое человеческое тело. Ощеренными, добрыми псами следовали Вольф и Княжко за нашим горем. Мы не сразу заметили их присутствие, мы успели забыть их лица в нашем горестном анабиозе. А когда мы заметили и вновь узнали их, то почувствовали благодарность за их фанатизм. Теперь-то мы понимаем, что они были тогда воодушевлены — им казалось, несчастье сделает нас менее самодостаточными. Им казалось — теперь они могут стать нужными, а потом — кто знает? — незаменимыми. Но и сейчас они были не нужны нам. Просто мы стали мягче. Чуть-чуть мягче.