С того берега (Либединская) - страница 124

«Когда обойдешь мир, везде найдешь много зла, притеснений, неправды, а в России, может быть, более, чем в других государствах. Не от того, чтоб в России люди были хуже, чем в Западной Европе; напротив, я думаю, что русский человек лучше, добрее, шире душой, чем западный; но на Западе против зла есть лекарство: публичность, общественное мнение, наконец, свобода, облагораживающая и возвышающая всякого человека. Это лекарство не существует в России… В России главный двигатель страх, а страх убивает всякую жизнь, всякий ум, всякое благородное движение души…»

И здесь же рядом — критика развращенности и цинизма западной жизни, весьма приятная сердцу монарха, и длинные отречения от прошлого безрассудства. Хитрость? Может быть. Сдача на милость победителя? Не исключено. Измена былому? Вряд ли. Такова и подпись: «От искреннего сердца кающийся грешник».

Только это не помогло. Бакунин остается в заключении. Тянется оно бесконечные семь лет. Мысли о самоубийстве сменяются надеждой, снова отчаяние, страх отупеть и потерять разум, вспышки гнева, покорность судьбе… В пятьдесят седьмом новый самодержец отправляет его в ссылку в Сибирь. Спустя четыре года Бакунин бежит — и как! — через Дальний Восток, почти открыто, с безумием обреченного, удачно. Из Америки сообщает в Лондон: совершилось.

И вот он уже приехал, и весь дом накануне готовился его встретить, и словно помолодели Герцен и Огарев, ибо это их молодостью, человеком оттуда был Бакунин. И Кельсиев хоть и приходил без приглашения когда угодно, а в тот день пришел попозже, тактично дав обняться и выговориться старым друзьям.

Пришел и застал их разомлевшими и уставшими от волнений и расспросов. Они перебрали уже всех былых знакомцев.

— В Польше только демонстрации, — раздавался голос Герцена, — да авось поляки облагоразумятся, поймут, что нельзя же подыматься, когда государь только что освободил крестьян. Собирается туча, но надо желать, чтоб она разошлась.

— А в Италии? — спросил Бакунин.

— Тихо.

— А в Австрии?

— Тихо.

— А в Турции?

— Везде тихо, и, кажется, ничего не предвидится.

— Что ж тогда делать? — спросил огорченно и разочарованно Бакунин. — Неужели ехать куда-нибудь в Персию или в Индию и там подымать дело? Эдак с ума сойдешь, — я без дела сидеть не могу.

И все трое рассмеялись, хотя каждый (это Кельсиев понимал) смеялся своему и о своем.

И сам Бакунин озадачивал Кельсиева, и отношение к нему обоих друзей. Герцен установил Бакунину нечто вроде постоянного денежного пособия, предложил писать, сотрудничать. А сам не раз открыто и за глаза подсмеивался над ним — за шумливость, за браваду, за апломб, за нетерпеливое стремление ввязываться, организовывать и сокрушать, за обилие в нем бенгальского огня. Герцен пересказал однажды Кельсиеву легкую полушутку одного француза, что такие, как Бакунин, незаменимы в первый день любого восстания, а на второй их непременно следует повесить. Но когда Кельсиев выразил сдержанное недоумение, Герцен расхохотался и сказал: