Мысли ускользали от меня. Стремление определить словами свое состояние разрушало его суть. Оступившись, я сделал вдох, и мне показалось, что меня обдало сладким дуновением одуванчиков. Я вдруг почувствовал себя счастливым. Не могу дать этому более глубокое объяснение и не буду даже пытаться это сделать, потому что сейчас мне кажется, что я, проживший всю жизнь на грани понимания чего-то, на пути выражения этого чего-то в словах, так и не сумел это сделать. Не осмелюсь уподобить свой разум своему телу, он все-таки явно не столь покалечен, но в то же время так же далек от совершенства.
Никогда мне не доводилось шагать так свободно, и никогда еще мысли мои не были такими ясными. Но в тот вечер я еще не знал своей немощи. Я был опьянен собственными чувствами и незнаком с неудачами, поэтому, добравшись до дома, достал чернила (изготовленные по старинному рецепту из козлиной желчи и металлических опилок из кузницы) и на первой чистой странице книги написал свои первые стихи. С восторгом я чувствовал, как плавно льются строки, и только закончив, ощутил неизбежное неудовлетворение. Перечитывая строки, я понял, что волшебство ушло, и момент упущен. Единственное, что я теперь ощущал, — это всеобъемлющее неудовлетворение; каждое написанное слово казалось мне лишь слабым отображением мысли.
Изгнанник я без дома и без крова,
Не знаю отродясь обители такой,
Где ждет меня приветливое слово
Или душа, несущая покой.
И только милостива ночь.
Деревьев кроны
Меня приемлют молча, без суда.
И нежных одуванчиков короны
Несут печаль мою неведомо куда.
Видите, я уже забыл о Шеде, который всегда был добр ко мне и ничего не скрывал. И причем здесь «деревьев кроны»? Слова лились одно за другим, но именно плавность этого процесса должна была насторожить меня. И все же это была моя первая проба пера, и, несмотря на все недостатки, я с волнением перечитывал их снова и снова, испытывая неослабевающую радость.
Многие пишут свои первые стихи в честь какой-нибудь пышной красавицы, «скорбную балладу» о глазках своей возлюбленной. Я же написал потому, что Эли Мейкерс вторгся в мою тихую заводь, которой стала для меня кузница. Я, как оказалось, был наиболее уязвим перед лицом самых незначительных событий.
Однако мое ночное отчаяние оказалось напрасным. Постепенно я входил в круг людей, собиравшихся в кузнице, и вскоре знал настолько много об «огораживании» и опасности папского правления, насколько можно ожидать от двенадцатилетнего мальчика, еще не вступившего в юношеский возраст. Думаю, что люди потому любили собираться в кузнице Шеда, что он обладал редкими качествами: уравновешенностью и терпимостью. Большинство из постоянных вечерних посетителей кузницы отличались пуританским мировоззрением, и когда был изгнан старый пастор Джарвис, взгляды их посуровели, а речи наполнились горечью. Шед понимал их чувства, но в церковь ходил, как обычно, и открыто признавал, что свечи, алтарь, позолоченный крест и белые цветы лишь «оживляли церковь и не приносили вреда». По поводу же «огораживания», которое Эли и некоторые другие так страстно отстаивали, он высказал такую мысль: