«Дорогая Линда, оставляю тебе мой дом и все свое имущество. Ты можешь поселиться в нем. Пожалуйста, будь добра к Энди, и, если он согласится, пусть останется в доме и помогает тебе по хозяйству, а у Майка есть ремесло, которое обеспечит ему друзей и средства к существованию. Если Голубка моя останется жива, я хочу чтобы она принадлежала тебе. И еще я хочу, чтобы Джудит осталась в доме, если ей некуда будет идти. Когда она выйдет замуж, дай ей корову и пару телят и мою лучшую кровать, чтобы девушка не ушла бесприданницей.
Желаю тебе жить долго и счастливо.»
Редко мне доводилось писать, и никогда не приходилось читать таких сухих слов, но именно так и получается, когда запрещаешь себе писать то, что хочешь. И зная, что лучше уже не получится, что можно только все испортить, я подписался: «Твой искренний друг Филипп Оленшоу» и аккуратно сложил листок.
Затем я пошел проведать Диксона, который, несмотря на свои протесты, должен был оставаться в поселке. С его стороны было нелепо даже и помышлять об участии в походе. Он еще не мог спускаться во двор, и рана на груди полностью не затянулась. Диксон взял у меня листок, который я ему вручил с подробными указаниями, кому и в каком случае отдать его, и сказал:
— Но, разумеется, я рассчитываю, что верну его лично вам, когда вы вернетесь живым и невредимым домой.
И я с жаром подтвердил:
— И я тоже.
Покончив с этим делом, я направился в свою комнату, где хранил пару пистолетов, принадлежавших ранее Натаниэлю. Ружья Натаниэля я уже давно подарил Майку и Энди. Теперь, достав пистолеты, я оглядел их, проверил и зарядил, Затем снял с себя выходной костюм и натянул залатанные и вылинявшие рабочие вещи. Приличная одежда была ценностью, и ее не так легко было раздобыть. Если мне суждено выжить, то она мне еще пригодится. И я повесил костюм в шкаф, плотно прикрыв дверцу.
Наступили сумерки, а мы должны были выступить на рассвете. Я оглядел пустую комнату. Проем окна серым пятном выделялся на густом черном фоне стены. Мое громоздкое ложе с шерстяным матрасом и суровыми белыми простынями светилось белизной покрывала, гладко обтягивавшего нетронутую поверхность подушки. Я внезапно испытал истинное наслаждение при мысли о том, что могу лечь, прикоснуться щекой к прохладной ткани и отдаться в «объятия Морфея». Мне не удалось прожить жизнь, полную приключений, но и у меня были свои маленькие радости. И сон был одной из них. Странно было даже подумать, что мне придется лишиться и ее. И все еще глядя на постель — поскольку мысли эти промелькнули с быстротой молнии — я вспомнил ту единственную ночь, когда опустился на это ложе не для того, чтобы заснуть. Воспоминания эти я запрятал поглубже, в те тайники моего сознания, где хранилось все, что мною было обречено на забвение: казнь Шеда, зловоние пораженного эпидемией жилища… Думаю, мне было стыдно за ту ночь, я презирал Джудит, потому что она не была Линдой, и все равно проявила столько доброты, любви и терпения ко мне. И теперь это оказалось самым живым впечатлением моей жизни, которого уже больше не суждено испытать… Я спустился в кухню, где Джудит заваривала кофе и пекла блины с медом. Джофри, Энди, Майк и Ральф стояли вокруг стола, ели, пили и смеялись над какой-то пустяковой историей Джофри. И меня снова пронзило старое чувство собственной неполноценности, причиной которого на сей раз была вовсе не моя увечная нога. Все они: и седой Майк, и колченогий Энди, и беспечно хохочущий Джофри были намного мужественнее меня, и далеко не столь эгоистичны. Пока я хныкал и готовился навсегда проститься с жизнью, они набивали себе желудки и разрабатывали легкие. А ведь каждому из них предстояло рисковать жизнью! Надеясь, что бледность не выдаст мою скорбь по самому себе, я подошел к столу и взял кофе и печенье, которое услужливо протянула мне Джудит.