Она не видит его лица: он устроился в кресле у окна. Да Берте и не нужно его видеть, она и так знает, что он делает – теребит мочки ушей. Это у него от Льюиса.
– Вам нельзя домой, матушка.
– Можно. И я поеду домой.
Он молчит.
– Дэвид!
– Да, матушка.
– Если родится девочка, не надо называть ее Бертой. Мне это будет неприятно.
– Мальчик, матушка, у нас родится мальчик. Мы назовем его Лоренсом. Я же вам говорил.
– Ничего ты мне не говорил. Что за имя такое – Лоренс?
Он вздыхает:
– Мы это уже обсуждали.
– Когда?
– Много раз. Месяц назад. И позавчера вы меня спрашивали.
– Не спрашивала, неправда.
Он не отвечает.
– А когда дети придут?
– Они уже приходили, матушка.
– Когда?
Он опять молчит.
– Когда приходили? – Берта боится услышать ответ.
– Вчера.
– Неправда!
Она в ужасе сжимает простыни. Как же так, все, что было тридцать лет назад, – лица, события, даже разговоры слово в слово – она помнит прекрасно, а вот что внуки вчера приходили – забыла. Нет, не может быть. Похоже, память у нее теперь стала сродни картинам импрессионистов: чем ближе подходишь, тем меньше видно. Уткнешься носом в полотно – и увидишь только мазки и пятна. И у памяти еще много фокусов в рукаве припрятано. Воспоминания путаются, путаются события, люди, даты. Иногда Берта зовет сына Льюисом. Один раз она слышала, как сын обсуждает с врачом политику президента, и высказала свое мнение по поводу Рузвельта. Они оглянулись на Берту, и Дэвид сказал: «Мы о Кеннеди говорим, матушка». Имя врача ей тоже никак не удается запомнить. Совсем молодой мальчишка, еврей, то ли Вальденберг, то ли Вальденштайн, то ли Стайнбергвальд, то ли Бергсвальдштайн. Бритый череп, сумрачное выражение лица. Берта ему не доверяет. Она попросила Дэвида позвать доктора Фетчетта, и оказалось, бедняга умер еще в пятьдесят седьмом. Глупости какие, он же приходит к ней в палату. Каждый день приходит, температуру меряет, стоит у кровати, утешает Берту: «Дорогая моя, вы так бледны! Не желаете ли стаканчик виски?» У нее как будто обострилось зрение, до болезни она бы его лица так ясно не видела. Голубые прожилки на лбу, черные точки на огромном носу, влажно поблескивающие ноздри. Как у коровы. Да уж, красавцем его никак не назовешь. Берта смотрит на увядающие цветы и силится вспомнить, кто же их прислал. Снова и снова спрашивает Дэвида, почему ей нельзя вернуться домой.
Хуже всего не то, что разум ей изменяет, а то, что она отдает себе в этом отчет. Старость представлялась Берте счастливым временем, потому что слабоумия своего человек не ощущает. Он все путает, но не знает об этом. Но Берта же видит, как с ней разговаривают. Тихий, успокаивающий голос. С такой интонацией обращаются к детям и животным. Ее уговаривают поесть. И подписать документы, перекладывающие ответственность за все решения на Дэвида. Кудахчут над ней и квохчут, и ей приходится выгонять их вон. Они ведь не о ней заботятся. Нет, Берта решительно отказывается иметь с ними дело, во всяком случае, до тех пор, пока они не оставят этот снисходительный тон. И все же нотариусы возвращаются. Суют ей под нос ручки, бумагу, доверенности, завещания, закладные, договоры. Она всех отправляет к Дэвиду, а они все равно приходят. Хитрые, паразиты. Ждут, пока он уедет, и просачиваются в палату. Ту т у кого хочешь терпение лопнет.