Словно руки слепца, изучающие лицо, память задерживается на знакомых или любимых чертах, отбрасывая все остальное как не более чем изгиб, бугорок или плоскость. Лишь эти черты — эти ресницы, щекочущие ладонь, как крылышки светлячка, это дыхание, жарко пульсирующее на костяшках пальцев, этот дрожащий кадык, — лишь эти черты кажутся привлекательными, эротичными. Однако писатель воскрешает на бумаге иные, давно позабытые подробности. Он даже составляет из своих импровизаций совершенно новое лицо, никогда прежде не попадавшееся ему на глаза, портрет собственного вымысла. Бузони однажды сказал, что он высоко ценит те легковесные пассажи, которые композиторы сочиняют для перехода от одной «серьезной части» к другой. По его словам, такие искусные, но второстепенные переходы говорят о композиторе больше — как профессиональный жаргон его воображения, — нежели тщательно продуманные бравурные моменты. Все это я говорю в надежде на то, что небылицы, которые я сочинял для перехода от одной жалкой правды к другой, могут что-то значить — могут даже очень много значить лично для вас, мой чудаковатый, терпеливый, добросовестный читатель, готовый уделять такое большое внимание сущим пустякам, более терпеливый и более уважительно относящийся к жизни, к живым существам, чем автор, коему вы позволяете вновь на минуту возникнуть на этих страницах.
В одиннадцать лет я начал каждый день после школы заходить в книжный магазин рядом с гостиницей, где я жил вместе с сестрой и мамой. Я был очарован женщиной, которая там работала. Она двигалась, говорила и даже пела так, словно находилась не в маленьком магазинчике, а на огромной сцене. Мне приходилось видеть, как дородная и кокетливая примадонна изображает на сцене Кармен, и казалось, что моя знакомая просто создана для этой роли — крестьянская блузка, до такой степени протертая на плечах, что виднелись полукружья большой груди; черные волосы, стянутые сзади в конский хвост, который едва ли не сам по себе вспрыгивал ей со спины на плечо, где устраивался, как любимый зверек, пока она терлась о него щекой; тонкая талия, по-садистски стянутая крепким черным поясом со шнуровкой спереди; широкие покачивающиеся бедра под длинной юбкой, которая обвивала ее тщательно проглаженными складками; и маленькие плоские ступни с крашеными ногтями, обутые в сандалии, коим она оставалась верна даже в снежные дни. Она поливала себя духами с сильным запахом вожделения, внушавшем мысль не о девушке и не о матроне, а скорее о перезрелой кокетке из тех импозантных красавиц, которых в девятнадцатом веке вполне мог бы взять себе в любовницы какой-нибудь слабовольный король. Это благоухание, столь же бесстыдное, как и ее полуобнаженное тело, вздымалось волнами, дабы утаить — или улетучивалось, дабы обнаружить — другой неизменный ее аромат, запах зажженных сигарет. Она могла часами сидеть с раскрытой книгой на высоком табурете за прилавком, болтать ногой, пиная свою плиссированную юбку, и одну за другой вонзать сигареты в маленькую черную пепельницу из нью-йоркского ресторана. Я видел по телевизору, как хозяин нью-йоркского ночного клуба представляет зрителям знаменитостей; ныне почти такой же романтический ореол окружал эту курящую женщину. Все ее окурки были перепачканы кроваво-красной губной помадой. Растущая гора тлеющих окурков походила на разрытый могильный холм, жуткое корыто с четвертованными телами.