Однажды зимой — это было в пятницу, в четыре часа дня, — он не открыл мне дверь. Меня охватила паника. Я и не подозревал, как глубоко успел к нему привязаться. Для наших занятий привязанность не требовалась. Я просто приходил, выполнял его указания и стремился ему угодить, что, конечно, можно было объяснить и привязанностью. Однако так далеко дело не заходило — до того дня, когда он не открыл мне дверь, попросту не было разлуки, столь необходимой для безоглядной любви. Я почему-то был уверен, что он дома, но лежит в постели со своей подружкой, этой гибкой маленькой женщиной в черном купальнике, которую как пушинку поднял прошлым летом простодушно улыбающийся герр профессор. Он лежал на той откидной кровати, которая наверняка занимала собой всю комнату, на ней он усердно трамбовал свою миниатюрную, но акробатически податливую партнершу. Уже близилось время вновь убирать кровать за белые двери, пора умять сосиску и осушить стаканчик пива, а потом великодушно открыть дверь до смешного юному ученику. Стучал я не очень громко, не желая ни отвлекать его внимания, ни сбивать его с ритма. При этом меня волновал лишь один вопрос: выверяю ли я силу стука так, чтобы засвидетельствовать свое присутствие, никого не раздражая?
И все же — вдруг его и впрямь нет дома? Вдруг он позабыл про наш урок? Покуда я считал, что за его запертой дверью совершается глубинное вторжение в хрупкое тело — лишь до тех пор я был согласен стоять в этом убогом коридоре без единого окна. Ждать своего учителя мне было не в тягость (разве не учил меня сам Гессе важности усердия в науках?). Однако я безумно боялся, что за дверью никого нет. Ни кровати, ни ленивой улыбки на немецком лице, ни огромной ручищи, поглаживающей налитую бледную попку — ничего, лишь богемная комната, лишенная всего, кроме тиканья часов да холодильника, который охнет и замрет, охнет и замрет.
Ужасало и другое: вдруг кто-нибудь спросит, что я делаю в коридоре. Прошло уже много времени. Люди готовили ужин, и жарко протопленный коридор пропитывался кухонными запахами. Я скинул пальто, шарф и свитер. Сев на них, я прислонился к стене. Слышно было, как вдалеке открываются и закрываются двери лифта. Громко говорила по телефону старуха. Другая женщина читала наставления ребенку. Этот коридор был чем-то вроде водостока для домашней жизни, со всех сторон сочившейся сквозь стены. Запахи. Раздраженные голоса. Все, что составляет загадочное людское бытие.
В тот день профессор так и не появился. Разумеется, назавтра он позвонил и сослался на уважительную причину. Разумеется, мне следовало ожидать именно таких помех и оправданий, однако мое вожделение, обычно, правда, сдерживаемое либо изливаемое только на воображаемых людей, обратись оно на реально существующего человека, могло бы поглотить его целиком. Прежде я боготворил своего учителя, я даже прощал ему то, что он меня не любит — но в тот день я его возненавидел. Меня охватила жажда мести. В прошлом я почти не знал унизительных отказов, поскольку очень редко кого-нибудь о чем-нибудь просил. Дружбу я водил с богами; объятия мне раскрывала цветущая сирень; о многом мне рассказывали книги, но лишь тогда, когда я разрешал им начать свой монолог. Они были откровенными собеседниками, чьи намерения всегда были ясны. Боги, цветы, слова — да я просто видел их насквозь! Да они и не прятались в тень, не оставляли вокруг ни дюйма пустого места. В то время как люди сильными ударами, со свистом посылают друг другу мысли и чувства, точно бадминтонные воланы, которые могут застигнуть врасплох, которых даже можно не заметить, но которые надо отбить, прежде чем рассеется мгла, боги таких требований не предъявляют. Они возлежат, приподнявшись на золотых локтях, и лениво обращают к вам сверху свои открытые, улыбчивые лица. Когда ваши взгляды встречаются, их глаза сияют от счастья. В тот же миг вы превращаетесь в них, они — в вас, боги — в смертных, а смертные — в божества, и общий ваш взгляд отражается в зеркальной воде, куда скоро канет весь материальный мир.