В поисках синекуры (Ткаченко) - страница 50

От непривычного умственного напряжения спал Ивантьев плохо, с тоской по чему-то ненайденному — не то ценной вещи, не то думы, — утерянному давно, невозвратно. Опять хохотал, дергал конец одеяла Лохмач, теперь в образе сына, наговаривая глупую фразу: «Премного благодарен, сеньор!» Встал, выпил несколько чашек крепкого чая и до ясного утра размышлял. Выходило так: дом неохотно принимает его, они пока отдельно — он и дом. Необходимо время. И главное вот что: дом не городское жилище, это — двор, сад, огород; это — корова, пусть коза по бедности, куры, гуси, кошка, собака, скворечня, ласточки под карнизом. В доме человек не жилец — работник. А дом Ивантьева празден, пуст. И ласточки не любят его. Надо оживить дом, и он отзовется на живую человеческую душу.

Вспомнил, что дед Улька приглашал смотреть поросят, оделся, глянул на себя в зеркало. Там был крупный, суховатый человек, с резкими складками у носа, иссеченным морщинами лбом, темными, словно бы круто посоленными волосами — поистине памятью моря, — довольно свежей зеленоватостью чуть воспаленных глаз и коротко стриженными усами и бородой. В море он всегда брился, чтобы не походить на лохматых стиляжничающих бичей, а тут отпустил бородку и усы, слегка под Защокина. Может, еще и угодить Анне, однажды сказавшей: не люблю мужчин бритых — все на одно лицо. Нравился ли он себе? Нет. Нос тяжеловат, губы тонки, глаза хоть и не выцвели, но упрятаны под хмурые надбровья. Поэтому, вероятно, он смолоду привык считать главным в себе не внешнего, а внутреннего человека и больше заботился о нем, да о здоровье вообще, помня, что в больном теле дух томится вдвойне. Застыдился вдруг растительности на своем лице («Приукрасился по молодежной моде!») и едва не сбрил ее тут же, но спешно оправдался мыслью: новому месту — новый облик.

Так и пришел к Ульяну Малахову в разладе с самим собой, что сразу было замечено приглядистым дедом, явно взбодрившим себя рюмочкой «нежинской» по случаю второго пасхального дня, благополучия душевного и домашнего. Седой, гривастенький, кряжисто широкий, в расстегнутой до пупа рубахе, он резко вспрыгнул со стула и запел радостным тенорком, вскидывая колючие бровки, омывая Ивантьева прирожденной соковичской синевой глаз, лишь слегка замутненной временем.

— Добро, Евсей Иванович! Люблю угадливых. Сижу, думаю: а ведь должон прийти Евсей Иванович, как раз ко времени. Яичко скушать, чайку попить, а главное — побеседовать. Проходи, значит, лупи яичко...

В большой тарелке на столе сияла горка красных, желтых, фиолетовых яиц, они отражались в начищенном латунном боку самовара, а самовар — в зеркале у стены, и вся горница светилась живительными красками; они трепетали на стенах, потолке, оконных стеклах, казались неопаляющими огнями.