Морды, мережи, заколины, режь — что‑то сильное, от древнего промысла на Руси звучит в этих простых и ясных для рыбака словах.
Я любил ловить рыбу и удочкой, уходил своими собственными тропками в аксаковскую мечтательность над поплавком, забывал на это время все остальное, видел только поплавок, а потом по ночам этот поплавок являлся ко мне во сне и все время вздрагивал, куда‑то уплывал и тонул.
Поплавок, утренние полоски голубого тумана над сонными, мягкими листьями кувшинок, высокая, седая стена тростника, утлая, замшелая плоскодоночка приводили к другим краскам — краскам покоя и созерцания. Но эти краски и эти сонные листья кувшинок под синим дымком утреннего тумана не оставили меня рядом с собой. Мне больше нравились волны, удачи и неудачи больших тонь, слаженная работа людей у крыльев невода, и, наверное, поэтому я и считал труд рыбака самым светлым и самым святым трудом на земле.
Ивана Михайловича четвертый день не было дома. Я ждал его назавтра. Ждал один в большой рыбацкой избе на берегу таежного озера. Завтра он должен приплыть — таков уговор. Если его не будет, я отведу от берега лодку, пройду озеро, оставлю лодку в другом конце озера, в Концезерье, и пойду навстречу по трудной таежной тропке на его озеро.
У каждого из нас в тайге были свои озера. Я ловил рыбу на Долгом озере, долгом и глубоком, как темная река среди черных еловых берегов. Мое озеро было порой тяжелым и неверным и от этих угрюмых берегов, и от кривых ветров, что сваливались с еловых вершин всегда дерзко и неожиданно.
Такие ветра легко держала шитая онежская кижанка, но только не наши долбленки–челноки, куда двум рыбакам сесть порой не хватало места.
На моем озере стояла охотничья избушка. В избушке была рудная, с дымом в дом, печь. Когда печь топилась, я открывал доску под потолком, и плотные полосы дыма сначала лениво, потом все быстрей и быстрей добирались до этой прорези–трубы и долго качались в свете прорези. Когда было солнце, на полосы дыма падали тени осиновых листьев. Тени листьев качались вместе с дымом — и казалось: не дым выходил из избушки, а листья осин плыли и плыли ко мне.
Печь протапливалась. Я выгребал угли, выметал под печи, готовил рыбу: чистил, потрошил, резал на куски. Потом на широкой осиновой лопате–весле рыба уходила в печь и плотными рядами ложилась поверх омоченных в озере стеблей тростника. Так рыба сохла. Сначала пеклась, дымилась. Иногда я вынимал из печи такой дымящийся печеный кусок, круто посыпал его солью, дул, чтобы не обжечься, и с аппетитом ел. Остальные куски к утру высыхали и становились тем самым сушником, который в мешках за плечами я выносил с Долгого озера в наш рыбацкий дом. Там сушник складывался в корзины, а потом снова за плечами или в плотных тюках на спине сельповской лошади отправлялся по таежной дороге к магазину, к людям.