— Теперь я буду называть тебя Конни, — пропела она своим медовым голоском, которого Констанс не слышал уже, наверное, тысячелетие. — Мы же выпили «на брудершафт»…
Лишь бы ты не забыла об этом завтра, заметил про себя Конни. Его удивило, что Гермия так легко и непринужденно поцеловала его.
Наверное, это последствие миринго. Жаль, что на него миринго еще не успел подействовать. Уйти бы в эту сладкую сказку, романтическое забытье индонезийской ночи, расплавиться бы, как сыр, под лучами этих глаз, этих изумрудов в сочетании с золотом. Уйти и никогда не возвращаться в реальность, где есть Поит, его поиски, ее неприязнь. Забыть обо всем…
Гермия увлекла его танцевать. На этот раз танец носил эротический характер. Гермия обвивалась вокруг его торса, как зеленоглазая змея, ускользала из его рук, ласкала его лицо атласными движениями. Он никогда не видел, чтобы она танцевала так. Впрочем, Гермия вообще танцевала редко. Врожденная стеснительность мешала ей отдаться танцу целиком и полностью, погрузиться в него, как в сон, как в транс. Сейчас Констанс наблюдал, и не только наблюдал, но и участвовал в этом погружении. Если так продолжится и дальше, он просто сойдет с ума. И никакого Пойта они не найдут. Потому что каждое движение Гермии, каждое сексуальное па, которое она выписывала, прижимаясь к его пылающему телу, отдавалось внутри него болезненно-сладким стоном. Наваждение, сумасшествие, безумие этого вечера плавно вливалось в его голову, уже одурманенную миринго.
И наконец Констанс не выдержал. Пробормотав что-то вроде «пора покончить с этим безумием», он оставил недоумевающую Гермию одну и побежал сломя голову в ближайший перелесок. Ему нужно охладиться, ей богу, охладиться… Иначе страшно подумать о том, чем закончится эта ночь…
Небо, усыпанное крупным жемчугом, словно было создано для влюбленных. Кто-то, наверное, повесил эту синюю ткань, расшитую звездами, специально, чтобы поиздеваться над ним, отчаявшимся безумцем. Констанс сел, опершись спиной о толстый ствол дерева, и закрыл глаза. Но и с закрытыми глазами он по-прежнему видел Гермию. Зеленые глаза, бликующие золотом и страстью, чуть приподнятая влажно-атласная губа, обнажающая ряд белоснежных зубов, овал лица, ровный и ясный, словно отражение луны в тихих водах хрустального озера.
Господи! Когда же кончится это наваждение! — Констанс чуть не застонал от сладкой боли, разрывающей его душу на две половинки. Одна — воплощение рассудительности и хладнокровия — вещала, что нужно непременно взять себя в руки и сделать это как можно скорее. Другая — отчаянная авантюристка, страстная, романтичная и вместе с тем жестокая — заставляла его мучиться, терзаться сомнениями и дикой, почти первобытной страстью. И посередине между этими рвущими его на части половинками была любовь. Гармоничная и несуразная, ласковая и безжалостная, как разъяренный пчелиный улей, терпкая и сладкая, как нектар. Но, возможно, любовь — это единственное, что не позволяло ему разорваться надвое и сойти с ума. Именно она, несмотря на всю свою неоднозначность, склеивала эти половинки, умудрялась сдерживать лед и огонь, несовместимые друг с другом.