С того мгновения мы Москвы не замечали. Передо мною сиял меняющий оттенки огонь поразительных хрустальных глаз, смотревших в мои неотрывно и восхищенно. И целовались мы удивительно: он бережно, как хрупкую вазу, брал мою голову в обе ладони и медленно целовал сперва в глаза, потом в губы и в волосы, руки, платье и говорил, что я необыкновенная девушка. Другие юноши называли нас «девчата», «девчонки», и «девушка» тогда звучало как тоже «отброшенное» в те годы слово «невеста». Я читала ему лирику Маяковского, и любимого Георгия Иванова, и свои стихи, и «Пятистопные ямбы» недавно «открытого мною Гумилева. Стихи он воспринимал без восторга, литературу знал так себе, ну что ж, студенту-технологу это можно бы простить! Зато вокруг него возникал какой-то иной поэтический ореол.
Он знал много, «в ширину» больше меня, ценил радости жизни, знал театр, любил мир природы, который я тогда просто не замечала… Говорил по-восточному образно, неторопливо, почти без акцента. За словами сквозили незаурядный ум и душа. Из его уст услышала я впервые «гимн математике», так потом называла я его восхищение этой «наукой наук», о которой он сказал: «мирооснова». Правда, о науках мы говорили немного. Главное были мы сами, то чудо встречи — мы так и говорили: «чудо», — которое нас так счастливо сблизило, повергло друг перед другом. С тех пор главным для меня в моих «романах» стали разговоры, что называют «выяснением отношений», — обоюдный анализ чувства.
— Молния! — говорил Шалва. — Среди темноты ничего нет. И вдруг — молния, и весь мир совершенно другой. И в нем — ты! Хочешь, я сделаю для тебя что-нибудь невероятное, хочешь?!
Невероятного я не хотела. Да ведь то, что случилось, и было то самое невероятное. Отягченная ощущением чуда, я раскинула руки на Арбатской площади: «Язык трамвайский вы понимаете?» — закричала в лицо прохожим, С тех пор эта фраза Маяковского сделалась для меня выражением слиянности со всем существующим во время влюбленности.
В юности время тянется долго. Мы обедали в скромном кафе. От посещения «Праги» я отказалась: снобизм ресторанных обедов был еще неведом. В кино не пошли, обоим одинаково пошлым показалось целоваться в пахнущей потом темноте среди толпы, невидимой, но ощутимой.
— А что, если мы поженимся? — спросил он негромко, будто сам себя спрашивая, когда вечером мы входили в Курский вокзал, чтобы ехать дальше. В свои 17 лет, очень польщенная, хотя и не впервые это слышала — у меня в Ленинграде остался респектабельный тридцатисемилетний жених — я что-то пробормотала о необходимости нам учиться, чувствуя, однако, к ужасу своему, что не это теперь самое главное.