За эти одни сутки навеки многое определило во мне будущую женщину, открылось мне, что таинство физического сближения — категория прежде всего эстетическая. За эти сутки я прошла всю гамму эмоций, свойственную чистой девушке, когда она подойдет к рубежу, за которым становится женщиной. Эти сутки равны были месяцам, годам взаимного привыкания.
Очнувшись от ласк, из рычащей, темной пещеры тамбура мы входили в едва освещенный фонарями вагон. Тени копошились в его сонном нечистом чреве. Наши тени застывали в темном углу. Не все в вагоне спали и смотрели на нас с осуждением. Но меня это мало тревожило. Надвигалась угроза разлуки по мере продвижения поезда на юг. Мне предстояло сойти на Кавказской (ехала я к маме в Ставрополь), он этим поездом ехал до Тифлиса. Случись такое со взрослыми людьми, можно бы одному изменить маршрут и следовать в тот или другой город вместе, но мы были дети «из хороших семей», нам и в голову не мог прийти такой вариант.
Предчувствуя расставанье на все время каникул, мы плакали. Прекрасные изменчивые глаза темнели, и в скудном свете вагонного фонаря сверкали слезами.
Слезы мужские вообще потрясают, но если они вызваны тоскою и болью за вас, и если перед вами их не стыдятся, — и это высшее проявление интимного доверия, такое и не семнадцатилетнюю девочку может поразить глубоко. Как сладостны мне эти слезы, обильно капающие мне на грудь, шею, руки. Мокрыми солеными ладонями своими я стираю влагу собственных глаз и смешиваю с его. В таком одном слезовом потоке, в одном смешанном потоке, и прильнув друг к другу лицами, невыразимая нега и сладость, неизмеримо большая и сильная, чем позднее узнанная мною подлинная и полная физическая плотская близость.
— Невозможно будет жить без тебя, невозможно! Женя, дорогая! — шепчет он. — С ума сойду!
Кавказское произношение моего имени, так похожее на слово «жена», мне особенно обольстительно. Обменялись адресами, и ленинградскими и родительскими. Я уже обдумывала, какие письма я ему напишу, какие найду особенные слова, чтобы сказать о том, что глаза в глаза сказать робела, берегла эти слова для будущего письма.
Наш поезд не был скорым, на станциях стоял относительно долго. Почти все ребята, хохоча и толкаясь, выбегали, носились по перрону, кто «за кипяточком» со случившимся у кого-то жестяным нечистым чайником, кто просто ноги размять. Выходили и мы с Шалвой, я с особенной осторожностью, так как случалось уже мне в прежние поездки отставать от поезда. Он посмеивался над моими страхами. Если подножка вагона была высока, подставлял под мою ступню ладонь, чтоб удобней было вскочить. До следующей станции вокруг нас опять играли в шахматы или карты, пели хором, кто-то читал, кто-то спал, положив под голову какую-нибудь мякоть — в ту пору в общих вагонах постели пассажирам не полагались. Среди этой молодой суеты мы видели только друг друга — все была пустыня, и в ней мы двое…На какой-то станции, уже, видимо, за Донбассом, я вышла из вагона и, потеряв Шалву из вида, разговорилась с историком, хотя он теперь со мною был сух и строг. На вокзалах тогда давали звонки. После второго побежала к вагону и сама вскарабкалась на высокую ступень. Ищу глазами Шалву, не подставившего мне, как прежде, ладонь. Свисток. Поезд захрустел суставами и тронулся. Где же он? Может быть, обиделся, что постояла с историком? И теперь прячется, глупый ревнивец! Может быть, отстал? Бросаюсь к открытому окну. Медленно, так медленно отплывает деревянная платформа перрона. А на самом ее краю стоит, выпрямившись во весь рост… Ах, Шалва!.. Стоит недвижимо и смотрит вслед набирающему скорость составу.