— Были там какие-нибудь бумаги, книги? — спросил губастый историк-коллега. — Если ваш Ромео вор настоящий — а он по хитрости, видать, настоящий — книги, документы, бумаги он вернет по почте, по оставленному адресу. Так у них принято. — Утешал, будто знал, что среди утраченного — и это больше всего меня угнетало — в чемодане находился мой девичий дневник. Интимный… Шалва его прочтет…О!
Ребята называли его последними словами, а закрыв глаза, я слышала шепот: «Душа моя! Посмотри на меня своими звездами!..»
…Пришлось рассказать об этом папе, опустив, конечно, запретные подробности. Я только признавалась горестно: «Он очень, очень красиво за мной ухаживал!» Папа рассмеялся с ехидством и назидательно сказал, играя словами: «Так тебе и надо! Он был Шалва, а ты была, извини, шалава!» Но денег на одежонку в замен украденной выдал. А вместо заграничного элегантного чемодана, выплаканного мною у мачехи, я получила дома пошлую плетеную корзинку. И долго еще в семье нашей о какой-нибудь доверчивой раззяве говорили: «Вот шалва!» Он стал нарицательным бранным словом, и я смеялась.
История на этом не закончилась. Выстраивался сюжет.
Своих «бумаг» по почте я так и не получила, но уже в Ленинграде осенью пришло письмо, чуть-чуть согревшее мое самолюбие. Написано оно было с литературным блеском — воры так не умеют, — и в общих чертах его содержание было такое: пусть я не думаю, что он мне лгал, уверяя в любви. Это чувство действительно охватило его с такой странной и страшной силой, потому что я действительно очаровательная (в письме были и более лестные слова) девушка, и он не стоит моей подошвы. Пусть я не думаю, что он вор: желание похитить чемодан и остаться на станции возникло у него мгновенно, стихийно, как испуг перед охватившим его столь сильным чувством, для реализации которого было много препон, в том числе и семейных. Он испугался. Нужна была «невозвратность». Чувство было как амок (мы оба были в восхищении от этого рассказа С. Цвейга). Вещи мои он сжег в ближайшем лесочке. Среди них, как он понял, было «нечто вроде дневника» — бросил в огонь, не читая, преодолев соблазн узнать меня ближе. Сейчас его адреса, мне данные, изменились. Разыскивать его бессмысленно.
Часто потом представляла я, как в ожидании следующего поезда — они тогда ходили раз в сутки — он разводит костер на опушке ближайшего лесочка и всю ночь сидит возле него. Как неторопливо, по одной, бросает в огонь мои вещи, не рассматривая их. Последним сжигает чемодан. Сухая кожа горит, потрескивая, а он еще и еще подбрасывает сушняк, ломая его красивыми белыми пальцами, укалывая их и обдирая. Пламя пышет в его глазах, но не согревает их теплыми оттенками. Сидит до рассвета, потом затаптывает и разметывает золу и по проселочной дороге шагает к станции. Тащится медленно, едва передвигая ноги. Усталый, не спал три ночи, лицо запачкано гарью, одежда измята. Умывается у водокачки и засыпает мертвым сном на вокзальной скамейке. Много лет я вижу все это именно так. Я же много ночей уснуть не могу, и мою бессонницу мать в Ставрополе и отец в Крыму объясняют огорчением от потери вещей.